матерью, но все-таки более испуганной, чем умирающей. Владислав
Донатович объяснил теще, что наибольшее опасение вызывает не
рана, а нервное расстройство, но, что он надеется, все
обойдется.
Целый день он не отходил от жены и вышел только, услышав голоса
приехавших сестер.
Генеральша держалась отменно, но Таля и Лека решили все же не
лезть ей на глаза и не мешать разговору с зятем. Говорили они
долго, но потом генеральша вышла на кухню и велела дочерям
собирать чай. Таля и Лека сразу успокоились, начали разбирать
посуду, но тут в кухне появилась Соня, почему-то босая,
растрепанная и с топором бросилась на Леку. Топор она держала
неловко, обеими руками, что мешало ей развернуться и ударить, и
кричала тихо, почти шепотом: "Не все вам, не все, не все...", но
Лека испугалась, уронила чашки и бросилась в гостиную.
Генеральша сидела у стола, Владислав Донатович стоял у двери,
ведущей на террасу, и таким образом находился ближе к Леке,
может быть, поэтому она бросилась к нему, и пока он, подхватив
ее и закрывая собой, усаживал в кресло за дверью, генеральша
поднялась, выступила против Сони, вырвала из рук ее топор и
бросила его на стол. Когда же зять, оторвавшись от Леки,
повернулся, генеральша стояла у стола, опершись рукой на Сонин
топор.
- Что такое, - сказала она, - причешись и обуйся.
На семейном совете решено было, что больная до выздоровления
останется в материнском доме, после чего они с мужем уедут к
себе; Лека вернется в Москву, а Соня отправится погостить к
крестной в Чернигов.
Но вышло не так, как решили. Лека действительно уехала, но
Владислав Донатович через месяц отправился вслед за ней.
Генеральше, как могли долго, не сообщали об этом. Когда же
сообщили, гнев ее был страшен: она запретила произносить имена
зятя и младшей дочери и пообещала, что отринет от себя каждого,
кто будет поддерживать с ними отношения или вспоминать о них.
Далее она сказала, что поживет пока у Тали, чтобы не
расставаться с внуками, а на будущий год, если, бог даст, эта
ужасная война кончится, они - с Талей и детьми - уедут к себе в
имение.
Но никуда они не уехали: будущий год был 1917-й.
К тому времени прабабушка была еще крепкой, но совсем седой.
Город пал не сразу. Первое время вообще казалось, что все еще
образуется. Еще в октябре 1920 года Василий Витальевич Шульгин
говорил: "нарядная севастопольская толпа", то есть уже не
публика, но еще нарядная. Как раз в октябре на Екатерининскую
переселилась полковница Поливанова, давняя приятельница
прабабушки, с восемнадцатилетней дочерью Лизой. Полковницу,
добродушную, говорливую и хозяйственную, приняли охотно,
полагая, что вместе продержаться легче: в городе было
неспокойно.
Город был забит толпами беженцев, раненых, спекулянтов; спали на
улицах, хлопотали, кричали, надеялись уехать, но офицеры были
еще стройны, рестораны работали, в гостинице Киста пел
Вертинский. Соня не выдержала, взяла Ниночку и под видом дамы,
прогуливающей ребенка, пошла к гостинице посмотреть на своего
кумира. Вертинский, усталый, напудренный, нервный, вышел на
крыльцо, вертя в руках букетик, укрепленный на длинной светлой
палочке-держалке и обернутый двойным рядом плоеных бумажных
кружев. Соня, крепко сжимая Ниночкину руку, демонстративно
смотрела мимо него; Вертинский наклонился, подал девочке букет:
"Пгелесть какая". Соня покраснела, повернулась и быстро
поволокла Ниночку через площадь. Принесли мамочке вертинские
цветы вместе со слащовской грамоткой: "Тыловая сволочь!
Распаковывайте свои чемоданы! Я опять отстоял для вас Перекоп".
Генеральша долго читала грамотку.
- При чем здесь Перекоп?
- Яков Александрович смелый человек, - вмешалась полковница.
- Но армии больше нет, они не удержатся.
Через несколько дней объявился генеральский денщик, совсем
обветшавший, невоенный, в старом пальто, притащил из большого
дома мешок муки. Генеральша поцеловала старика:
- Нет уже армии, Федор Ильич, нигде мы уже не служим.
Старик вытирал слезы, крестил детей. На следующий день Врангель
на корабле "Великий князь Александр Михайлович" покинул город.
Несколько дней в порту и на площади страшно гудела толпа, но
потом враз замолчала, рассеялась и исчезла - в город вошли
красные.
По улице снова покатился шум, снова стреляли и совсем близко.
Несколько раз кто-то ломился в парадную дверь, но дверь устояла,
и дом оставили в покое. Слышно было, что стреляли в порту, но и
те выстрелы стихли. Из дома никто не выходил. Никто не спал,
даже дети. Вечером девочка вышла во двор за кошкой. Длинный двор
был развернут буквой "Г" от маленькой калитки с улицы в глухой
тупичок с летней кухней и двумя низкими каменными сарайчиками.
Девочка боялась позвать кошку и молча смотрела именно туда, на
сарайчики, полагая, что кошка там и спряталась. И как раз оттуда
спросили:
- Нина, бабушка жива?
- Жива.
- А мама?
- Мама жива.
- А кто еще в доме?
- Еще тетя Поливанова и Лиза.
- Бабушку позови.
Прабабушка вышла и через минуту вернулась в дом, и за ней
Владислав Донатович, очень худой, в грязной шинели.
- Вы ранены?
- Легко. Это чужая кровь. - Обвел всех глазами. - А где?...
- Не знаю, - сказала она. - Не знаю.
Его устроили в детской и тотчас начали стирать все, что на нем
было - переодеть его было не во что. К вечеру следующего дня
решили выстирать и шинель, поэтому на печке стоял большой бак с
водой, а шинель лежала возле печки. Когда в дверь - со двора -
застучали, прабабушка выбежала из комнаты, уволокла шинель и
отперла дверь. Вошли четыре солдата с узлом грязного белья,
бурого, в крови и вшах: "Все постирать". Таля бросилась к узлу
и, демонстрируя полную готовность стирать немедленно, начала
кидать белье в стоящий на печке бак.
- Разом не успеть, - сказала прабабушка. - Завтра приходите.
На следующий день они пришли снова, и снова с бельем. В кухне
стоял вонючий пар, на полу были лужи, солдаты потоптались по
лужам и ушли. Последний, большой парень с красным слюнявым ртом,
шутя направил на прабабушку винтовку, дудкой вытянул губы -
"пу-пу", - засмеялся и хлопнул дверью. Минут через пять он
вернулся и, смеясь, уселся у печки. Таля схватила палку и начала
помешивать кипящее белье, стараясь не глядеть на солдата. Солдат
поставил винтовку в угол, подошел к Тале и со спины схватил ее
руками за грудь. Таля молчала, вцепившись руками в палку, солдат
тянул Талю к себе, бак накренился, серый кипяток побежал через
край на ноги ей и солдату. Но он Талю не отпускал, а она не
отпускала палку, удерживая ею бак. Солдат рванул Талю, кипяток
хлынул потоком, солдат зарычал от боли, в кухню вбежала
прабабушка, Лиза и дети.
- Мама, - закричала Таля, - детей уведите.
Солдат схватил винтовку.
- Зверь, - завопила Лиза.
Владислав Донатович выбежал из комнаты и бросился на солдата.
Какое-то время они молча боролись, каждый перетягивал к себе
винтовку, но тут Таля, потеряв всякую возможность удерживать бак
с кипятком, отскочила от печки, кипяток рухнул на пол, и солдат
упал. Владислав Донатович вытащил его во двор, скоро вернулся,
взял шинель и винтовку и ушел снова.
Через два дня солдаты пришли, забрали белье, но про слюнявого
никто не спросил. Это ничуть не успокоило домашних, а то, что
солдаты не появились в ближайшие дни, показалось даже
подозрительным. Беды ждали отовсюду - с улицы и со двора, к
уличным окнам прабабушка вообще запретила подходить и уж тем
более открывать парадную дверь. Но Лиза и дети все-таки забегали
в гостиную и выглядывали из окон. Один раз Лиза вышла на
крыльцо, и дети из окна увидели, что сразу с противоположной
стороны улицы к дому бросились красноармейцы. Сами ли они
направились в дом, или привлекла их внимание Лиза, слишком
неожиданно появившаяся на крыльце, никто не знает. Дети убежали
первыми, а следом за ними с криком побежала Лиза. Когда
полковница, прабабушка и Таля вышли в столовую, Лиза, наверное,
была уже неживая - солдат тащил ее за косы, и она не кричала.
Домашние молча шли следом через столовую и гостиную и вышли на
крыльцо. Остальные солдаты с грохотом сбежали вниз и оттуда
глядели, как тот, кто волок Лизу, на каждой ступеньке подтягивал
ее голову за косы и бил лицом о камень. Когда солдаты ушли,
женщины спустились с крыльца - голова у Лизы была разбита, а
лица просто не было.
После гибели Лизы полковница не сошла с ума и по-прежнему все
понимала, только всюду искала Лизу - и в доме и в городе, и все
городские новости стали поступать в дом через нее.
Людей убивали прямо на улицах, не щадили никого, ни детей, ни
женщин, но с полковницей не случилось ничего. Она сообщала, что
с кораблей сбрасывают офицеров, избитых, со связанными руками,
что вешают на Приморском бульваре и на ее глазах повесили
капитана Саковича, уже полуживого, с вытекшим глазом. Говорила
она всегда спокойно и каждый раз добавляла, что Лизы там не
было. В крещенскую неделю полковница пропала на три дня и,
вернувшись, сообщила, что всех офицеров, обнаруженных в городе,
завтра расстреляют на Максимовой даче.
Прабабушка ушла из дому с ночи. Максимова дача тогда была далеко
за городом. От Балаклавской дороги сворачивала по степи хорошая
проселочная - прямо к парадному подъезду. Но прабабушка пошла не
по дороге, а по степи, с северной стороны. Дача,
благоустроенная, богатая усадьба с парком, прудами и водопадами,
целиком умещается в низинке, в обширной круглой чаше и не видна
ниоткуда - ни с дороги, ни со степи. Можно десять раз пройти
мимо, ничуть не подозревая, что рядом - только вниз посмотри -
находится она, Максимова дача - вода, цветники, тенистые поляны,
гроты. Так вот прабабушка пошла с северной стороны, туда от
усадьбы нет ни дороги, ни выхода, редко посаженные деревья
террасами поднимаются вверх, а на самой верхней деревьев уже нет
- только низкие кусты и каменные выступы, вроде маленьких скал.
В этих камнях она и укрылась и видела сверху, как внизу по
дороге прошла неровная растянутая колонна, и солдаты, словно
догоняя, пробежали за ней следом. Того места, где колонну
остановили, сверху не было видно, но прабабушка слышала, как
мерно и нестрашно застучал пулемет и потом - не скоро - солдаты
пошли по дороге в обратную сторону, к воротам и дороге.
"Господи, - сказала бабушка, - прими и прости".
Темноты она дожидаться не стала и пошла в город прямо в полдень.
- Эй, бабка, - закричали ей в спину, - что ты тут потеряла?
Два молодых солдата бежали за ней и тащили винтовки.
- Козу, - ответила прабабушка, ничуть не испугавшись.
- Какую еще козу?
- Свою. Белую. - И пошла дальше.
Солдаты отстали. Потом закричали снова:
- Бабка, ходила тут коза. Вон там поищи, - и показали рукой -
вон там.
- Поищу, - сказала прабабушка.
Козу она нашла, и - точно - белую, и привела домой: в доме
появилось молоко.
Но коза на Екатерининской прожила недолго: семья перебралась на
другую квартиру, попроще и подальше от центра.
Вот в этой квартире, точнее, в отдельном низком каменном доме,
состоящем из кухоньки и двух комнат с широкими окнами, и прожила
моя севастопольская родня до новой войны. К тому времени мамы
моей в городе уже не было: она вышла замуж и уехала жить на
север.
История отца моего, сама по себе очень интересная, с этой линией
- южной - ничего общего не имела, кроме разве что одной заметной
детали: отец, человек, любивший и признававший только красоту
русского севера и никогда - по убеждению - оттуда не выезжавший,
вдруг три года подряд, как он говорил, отбывал по месяцу в
Крыму, а именно, в Севастополе, а два последних года даже жил в
гостинице Киста (к тому времени там уже был санаторий) и каждый
день упорно прогуливался по Приморскому бульвару и
Екатерининской (тогда уже Ленина) до тех пор, пока не встретил
на площади, едва-едва ступив с гостиничного крыльца,
золотоволосую, зеленоглазую мою будущую мать. Об их романе
никаких сведений не осталось, но я думаю, что моя мама уехала на
север единственно потому, что первая в своем роду не оказалась
темнокосой и черноглазой красавицей, и красота ее была светла,