из чистого сострадания к неудачникам, -- наш друг приступил к выполнению
приятной задачи -- к пнинизации своей новой квартиры. Отрочество Изабель то
ли ушло отсюда вместе с ней, то ли было изгнано матерью, но следам ее
детства почему-то дозволили остаться, и прежде чем найти наиболее удобные
местоположения для замысловатой лампы солнечного света, для громадной
пишущей машинки с русским алфавитом, помещавшейся в заклеенном скочем
разбитом гробу, для пяти пар миловидных, удивительно маленьких башмаков с
десятью укоренившимися в них колодками, для хитроумного приспособления,
моловшего и варившего кофе, -- не совсем такого же хорошего, как то, что
взорвалось в прошлом году, -- для четы будильников, каждую ночь принимавших
участие все в том же забеге, и для семидесяти четырех библиотечных книг --
по преимуществу старых русских журналов, солидно переплетенных в БВК, --
Пнин деликатно изгнал в стоящее на лестничной площадке кресло с полдюжины
одиноких томов, таких как "Птицы в вашем доме", "Счастливые дни в Голландии"
и "Мой первый словарь" ("Более 600 иллюстраций, изображающих животных,
человеческое тело, фермы, пожары, -- подобранных на научной основе"), а
также одинокую деревянную бусину с дырочкой посередке.
Джоан, которая слишком часто, быть может, прибегала к слову
"трогательный", объявила, что пригласит этого трогательного ученого выпить с
гостями, муж же ее сказал в ответ, что он тоже трогательный ученый -- и если
она действительно исполнит эту угрозу, то он лучше пойдет в кино. Впрочем,
когда Джоан поднялась к Пнину, он отклонил ее предложение, бесхитростно
сообщив, что решил больше спиртного не употреблять. Три супружеские пары и
Энтвисл появились около девяти, а к десяти вечер был в разгаре, и тут Джоан,
разговаривая с хорошенькой Гвен Кокерелл, заметила облаченного в зеленый
свитер Пнина: он стоял в проеме двери, ведущей к подножию лестницы, и держал
на отлете -- так, чтобы его было видно, -- стаканчик. Джоан устремилась к
нему и едва не столкнулась с мужем, рысью припустившим через комнату, чтобы
остановить, удушить, уничтожить Джека Кокерелла, заведующего английским
отделением, который, стоя спиной к Пнину, забавлял миссис Гаген и миссис
Блорендж своим знаменитым номером, -- он был одним из величайших, если не
самым великим в кампусе имитатором Пнина. Тем временем его модель говорила
Джоан: "В туалете нет чистого стакана и, кроме того, существуют другие
неприятности. От пола дует и от стен дует..." Но доктор Гаген, приятный
прямоугольный старик, тоже заметил Пнина и радостно его приветствовал, и в
следующую минуту Пнина, заменив ему стакан хайболом, уже представляли
профессору Энтвислу.
-- Здравствуйте как поживаете хорошо спасибо, -- прогремел Энтвисл,
прекрасно подделывая русскую речь, -- он и впрямь сильно смахивал на
благодушного царского полковника в штатском. Ѕ Как-то ночью, в Париже, --
продолжал он, поблескивая глазами, -- в кабаре "Уголок", это представление
убедило компанию русских кутил, что я их соплеменник и только притворяюсь
американцем.
-- Годика через два-три, -- сказал Пнин, пропустив один автобус и
влезая в следующий, -- меня тоже будут принимать за американца, -- и все
расхохотались, кроме профессора Блоренджа.
-- Мы вам добудем электрическую печку, -- тихо сказала Джоан, предлагая
Пнину оливки.
-- А что она печет? -- подозрительно спросил Пнин.
-- Там видно будет. Есть еще жалобы?
-- Да -- звуковые помехи, -- сказал Пнин. -- Я слышу каждый, буквально
каждый звук снизу. Но сейчас, я полагаю, не место обсуждать этот вопрос.
3
Гости расходились. Пнин с чистым стаканом в руке вскарабкался наверх.
Энтвисл и хозяин дома последними вышли на крыльцо. Мокрый снег медленно плыл
в черной ночи.
-- Какая жалость, -- сказал профессор Энтвисл, -- что мы никак не
соблазним вас перебраться в Голдвин. Там у нас и Шварц, и старый Крейтс, --
они из числа величайших ваших почитателей. И озеро у нас настоящее. И чего
только нет. Имеется даже свой профессор Пнин.
-- Я знаю, знаю, -- сказал Клементс, -- но все эти предложения, которые
я получаю, слишком уж запоздали. Я собираюсь скоро уйти на покой, а до того
предпочел бы остаться хотя и в затхлой, но привычной дыре. А как вам
понравился, -- он понизил голос, -- мосье Блорендж?
-- Неплохой малый, по-моему. Правда, должен признаться, временами он
напоминал мне того, вероятно, легендарного заведующего французским
отделением, который считал Шатобриана знаменитым шеф-поваром.
-- Поосторожней, -- сказал Клементс. -- Этот анекдот впервые рассказали
о Блорендже. И в нем что ни слово, то правда.
4
Назавтра героический Пнин отправился в город, помахивая тростью на
европейский манер (вверх-вниз, вверх-вниз) и присматриваясь к различным
предметам, -- он силился, в философском усердии, представить, какими увидит
их после ожидающего его испытания, -- дабы потом, припомнив свои
представления, воспринять их сквозь призму ожидания. Двумя часами позже он
тащился назад, припадая на трость и ни на что не глядя. Теплый поток боли
понемногу смывал лед и одеревенение анестезии в оттаивающем, еще
полумертвом, гнусно искалеченном рту. Несколько дней затем он пребывал в
трауре по интимной части своего естества. Он с изумлением обнаружил, как
сильно был привязан к своим зубам. Его язык, толстый и гладкий тюлень,
привыкший так весело плюхаться и скользить между знакомых скал, проверяя
очертания своего потрепанного, но по-прежнему надежно укрепленного царства,
бухаться из пещеры в бухту, взбираться на тот выступ, копаться в этой
выемке, отыскивать пучок сладкой морской травы всегда в одной и той же
расселине, ныне не находил ни единой вехи, существовала лишь большая темная
рана, terra incognita1 десен, исследовать которую мешали страх и отвращение.
И когда ему, наконец, установили протезы, получилось что-то вроде черепа
невезучего ископаемого, оснащенного осклабленными челюстями совершенно
чужого ему существа.
Лекций у него в это время по плану не было, и экзаменов он тоже не
посещал, их принимал за него Миллер. Прошло десять дней, и неожиданно новая
игрушка начала доставлять ему радость. Это было откровение, восход солнца,
крепкий прикус деловитой, алебастрово-белой, человечной Америки. Ночами он
держал свое сокровище в особом стакане с особой жидкостью, там оно улыбалось
само себе, розовое и жемчужное, совершенное, словно некий прелестный
представитель глубоководной флоры. Большая работа, посвященная старой
России, дивная греза, смесь фольклора, поэзии, социальной истории и petite
histoire2, которую он так любовно обдумывал последние десять, примерно, лет,
теперь, когда головные боли ушли, а новый амфитеатр из полупрозрачного
пластика как бы таил в себе возможности и сцены и исполнения, наконец-то
казалась осуществимой. При начале весеннего семестра его класс не мог не
заметить перемен: Пнин сидел, кокетливо постукивая резиновым кончиком
карандаша по своим ровным, слишком ровным резцам и клыкам, пока кто-нибудь
из студентов переводил предложение из "Начального курса русского языка"
старого и румяного профессора Оливера Брэдстрита Манна (на самом деле, от
начала и до конца написанного двумя тщедушными поденщиками -- Джоном и
Ольгой Кроткими, ныне уже покойными), что-нибудь вроде "The boy is playing
with his nurse and his uncle"3. А однажды вечером он подстерег Лоренса
Клементса, торопившегося тайком проскочить к себе в кабинет и, издавая
бессвязные триумфальные клики, принялся демонстрировать красоту своего
приобретения, легкость, с которой оно вынимается и вставляется, а также
убеждать удивленного, но отнюдь не враждебного Лоренса завтра же утром
первым делом пойти и вырвать все зубы.
-- Вы станете исправившимся человеком, совсем как я, -- восклицал Пнин.
К чести Лоренса и Джоан нужно сказать, что они довольно быстро оценили
уникальные достоинства Пнина, хоть он и походил более на домового, чем на
жильца. Он учинил нечто непоправимое со своим новым нагревателем и мрачно
заявил, что это пустяки, все равно скоро весна. Он обладал неприятным
обыкновением усердно чистить щеткой одежду, стоя на лестничной площадке, Ѕ
щетка клацала по пуговицам, -- и так по пяти минут каждый Божий день. Он
страстно влюбился в стиральную машину Джоан. И несмотря на запрещение к ней
подходить, его снова и снова ловили на нарушенье запрета. Позабыв о
приличиях и осторожности, он скармливал ей все, что попадалось под руку:
свой носовой платок, кухонные полотенца, груды трусов и рубашек,
контрабандой притаскиваемых им из своей комнаты, -- все это единственно ради
счастья следить сквозь иллюминатор за тем, что походило на бесконечную
чехарду заболевших вертячкой дельфинов. Как-то в воскресенье, обнаружив, что
он дома один, он не устоял и из чисто научной любознательности скормил
могучей машине чету заляпанных глиной и зеленью парусиновых туфель на
резиновой подошве; туфли утупали с пугающим аритмическим звуком, точно
армия, переходящая мост, и вернулись назад без подошв, и Джоан вышла из
расположенной за буфетной маленькой гостиной и печально сказала: "Тимофей,
опять?". Но она прощала его и любила сидеть с ним за кухонным столом, оба
грызли орехи или пили чай. Дездемона, старая цветная служанка, которая
приходила по пятницам убирать в доме, и с которой, было время, сам Господь
ежедневно обменивался сплетнями ("Дездемона, -- говорил мне Господь, -- этот
мужчина, Джордж, он нехороший"), углядела как-то Пнина, когда он в одних
только шортах, солнечных очках и сверкающем на широкой груди православном
кресте нежился в неземном сиреневом свете солнечной лампы, и уверяла с тех
пор, что он -- святой. Лоренс, поднявшись однажды к себе в кабинет,
потаенное и священное логово, хитро устроенное на чердаке, разъярился,
обнаружив мягкий свет включенных ламп и толстошеего Пнина, укоренившегося на
тощих ножках в углу и безмятежно перелистывающего книгу: "Извините меня, я
лишь попастись", -- сообщил, глянув через приподнятое плечо, кроткий пролаза
(чей английский язык обогащался с удивительной быстротой); но как бы там ни
было, а вечером того же дня случайная ссылка на малоизвестного автора,
мимолетная аллюзия, молчаливо опознанная на заднем плане мысли, -- дерзкий
парус, мелькнувший на горизонте, -- неосознанно привели двух мужчин к тихому
духовному согласию; в сущности, оба они чувствовали себя по-настоящему
непринужденно лишь в теплом мире подлинной учености. Люди -- как числа, есть
среди них простые, есть иррациональные, -- и Клементс, и Пнин принадлежали
ко второму разряду. С тех пор они частенько "умствовали", встречаясь и
застревая на пороге, на площадке лестницы, на двух разновысоких ступеньках
(обмениваясь высотами и поворачиваясь друг к другу) или прохаживаясь в
противоположных направлениях по комнате, которая в эти минуты существовала
для них, по выраженью Пнина, лишь в качестве "меблированного пространства"
("espace meublй"1). Скоро выяснилось, что Тимофей является истинной
энциклопедией русских кивков и ужимок, что он свел их в таблицу и может
кое-что добавить к Лоренсовой картотеке, посвященной философской
интерпретации жестов -- иллюстративных и неиллюстративных, связанных с
национальными особенностями и с особенностями окружающей среды. Очень было
приятно смотреть, как двое мужчин обсуждают какое-нибудь предание или
верование: на Тимофея, словно расцветающего в амфорическом жесте, на