речки. От жары, от песен, которые надо было беспрестанно
горланить, Василий Иванович так изнемог, что на полдневном
привале немедленно уснул и только тогда проснулся, когда на нем
стали шлепать мнимых оводов. А еще через час ходьбы вдруг и
открылось ему то самое счастье, о котором он как-то вполгрезы
подумал.
Это было чистое, синее озеро с необыкновенным выражением
воды. Посередине отражалось полностью большое облако. На той
стороне, на холме, густо облепленном древесной зеленью (которая
тем поэтичнее, чем темнее), высилась прямо из дактиля в дактиль
старинная черная башня. Таких, разумеется, видов в средней
Европе сколько угодно, но именно, именно этот, по невыразимой и
неповторимой согласованности его трех главных частей, по улыбке
его, по какой-то таинственной невинности,-- любовь моя!
послушная моя!-- был чем-то таким единственным, и родным и
давно обещанным, так понимал созерцателя, что Василий Иванович
даже прижал руку к сердцу, словно смотрел тут ли оно, чтоб его
отдать.
Поодаль Шрам, тыкая в воздух альпенштоком предводителя,
обращал Бог весть на что внимание экскурсантов, расположившихся
кругом на траве в любительских позах, а предводитель сидел на
пне, задом к озеру, и закусывал. Потихоньку, прячась за
собственную спину, Василий Иванович пошел берегом и вышел к
постоялому двору, где, прижимаясь к земле, смеясь, истово бия
хвостом, его приветствовала молодая еще собака. Он вошел с нею
в дом, пегий, двухэтажный, с прищуренным окном под выпуклым
черепичным веком и нашел хозяина, рослого старика, смутно
инвалидной внешности, столь плохо и мягко изъяснявшегося
по-немецки, что Василий Иванович перешел на русскую речь; но
тот понимал как сквозь сон и продолжал на языке своего быта,
своей семьи. Наверху была комната для приезжих.-- Знаете, я
сниму ее на всю жизнь,-- будто бы сказал Василий Иванович, как
только в нее вошел. В ней ничего не было особенного,--
напротив, это была самая дюжинная комнатка, с красным полом, с
ромашками, намалеванными на белых стенах, и небольшим зеркалом,
наполовину полным ромашкового настоя,-- но из окошка было ясно
видно озеро с облаком и башней, в неподвижном и совершенном
сочетании счастья. Не рассуждая, не вникая ни во что, лишь
беспрекословно отдаваясь влечению, правда которого заключалась
в его же силе, никогда еще не испытанной, Василий Иванович в
одну солнечную секунду понял, что здесь, в этой комнатке с
прелестным до слез видом в окне, наконец-то так пойдет жизнь,
как он всегда этого желал. Как именно пойдет, что именно здесь
случится, он этого не знал, конечно, но все кругом было
помощью, обещанием и отрадой, так что не могло быть никакого
сомнения в том, что он должен тут поселиться. Мигом он
сообразил, как это исполнить, как сделать, чтобы в Берлин не
возвращаться более, как выписать сюда свое небольшое
имущество-- книги, синий костюм, ее фотографию. Все выходило
так просто! У меня он зарабатывал достаточно на малую русскую
жизнь.
-- Друзья мои,-- крикнул он, прибежав снова вниз на
прибрежную полянку.-- Друзья мои, прощайте! Навсегда остаюсь
вон в том доме. Нам с вами больше не по пути. Я дальше не еду.
Никуда не еду. Прощайте!
-- То есть как это? -- странным голосом проговорил
предводитель, выдержав небольшую паузу, в течение которой
медленно линяла улыбка на губах у Василия Ивановича, между тем
как сидевшие на траве привстали и каменными глазами смотрели на
него.
-- А что?-- пролепетал он.-- Я здесь решил... -- Молчать!
-- вдруг со страшной силой заорал почтовый чиновник.--
Опомнись, пьяная свинья!
-- Постойте, господа,-- сказал предводитель,-- одну
минуточку,-- и, облизнувшись, он обратился к Василию Ивановичу:
-- Вы должно быть, действительно, подвыпили,-- сказал он
спокойно.-- Или сошли с ума. Вы совершаете с нами
увеселительную поездку. Завтра по указанному маршруту --
посмотрите у себя на билете -- мы все возвращаемся в Берлин.
Речи не может быть о том, чтобы кто-либо из нас -- в данном
случае вы -- отказался продолжать совместный путь. Мы сегодня
пели одну песню,-- вспомните, что там было сказано. Теперь
довольно! Собирайтесь, дети, мы идем дальше.
-- Нас ждет пиво в Эвальде,-- ласково сказал Шрам.-- Пять
часов поездом. Прогулки. Охотничий павильон. Угольные копи.
Масса интересного.
-- Я буду жаловаться,-- завопил Василий Иванович.--
Отдайте мне мой мешок. Я вправе остаться где желаю. Да ведь это
какое-то приглашение на казнь,-- будто добавил он, когда его
подхватили под руки.
-- Если нужно, мы вас понесем,-- сказал предводитель,-- но
это вряд ли будет вам приятно. Я отвечаю за каждого из вас и
каждого из вас доставлю назад живым или мертвым.
Увлекаемый, как в дикой сказке по лесной дороге, зажатый,
скрученный, Василий Иванович не мог даже обернуться и только
чувствовал, как сияние за спиной удаляется, дробимое деревьями,
и вот уже нет его, и кругом чернеет бездейственно ропщущая
чаша. Как только сели в вагон и поезд двинулся, его начали
избивать,-- били долго и довольно изощренно. Придумали, между
прочим, буравить ему штопором ладонь, потом ступню. Почтовый
чиновник, побывавший в России, соорудил из палки и ремня кнут,
которым стал действовать, как черт, ловко. Молодчина! Остальные
мужчины больше полагались на свои железные каблуки, а женщины
пробавлялись щипками да пощечинами. Было превесело.
По возвращении в Берлин он побывал у меня. Очень
изменился. Тихо сел, положив на колени руки. Рассказывал.
Повторял без конца, что принужден отказаться от должности,
умолял отпустить, говорил, что больше не может, что сил больше
нет быть человеком. Я его отпустил, разумеется.
Мариенбад, 1937 г.
Владимир Набоков. Уста к устам
Еще рыдали скрипки, исполняя как будто гимн страсти и
любви, но уже Ирина и взволнованный Долинин быстро направлялись
к выходу из театра. Их манила весенняя ночь, манила тайна,
которая напряженно встала между ними. Сердца их дрожали в
унисон.
-- Дайте мне ваш номер от гардеробной вешалки,-- промолвил
Долинин (вычеркнуто).
-- Позвольте, я достану вашу шляпку и манто (вычеркнуто).
-- Позвольте,-- промолвил Долинин,-- я достану ваши вещи
(между "ваши" и "вещи" вставлено "и свои"). Долинин подошел к
гардеробу и, предъявив номерок (переделано: "оба номерка")...
Тут Илья Борисович задумался. Неловко, неловко замешкать у
гардероба. Только что был вдохновенный порыв, вспышка любви
между одиноким, пожилым Долининым и случайной соседкой по ложе,
девушкой в черном; они решили бежать из театра, подальше от
мундиров и декольте. Впереди мерещился автору Купеческий или
Царский сад, акации, обрывы, звездная ночь. Автору не терпелось
дорваться вместе с героями до этой звездной ночи. Однако надо
было получить вещи, а это нарушало эффект. Илья Борисович
перечел написанное, надул щеки, уставился на хрустальный шар
пресс-папье и, подумав, решил пожертвовать эффектом ради
правдоподобия. Это оказалось нелегко. Талант у него был чисто
лирический, природа и переживания давались удивительно просто,
но зато он плохо справлялся с житейскими подробностями, как
например открывание и закрывание дверей или рукопожатия, когда
в комнате много действующих лиц и один или двое здороваются со
многими. При этом Илья Борисович постоянно воевал с
местоимениями, например с "она", которое норовило заменять не
только героиню, но и сумочку или там кушетку, а потому, чтобы
не повторять имени собственного, приходилось говорить "молодая
девушка" или "его собеседница", хотя никакой беседы и не
происходило. Писание было для Ильи Борисовича неравной борьбой
с предметами первой необходимости; предметы роскоши казались
гораздо покладистее, но, впрочем, и они подчас артачились,
застревали, мешали свободе движений,-- и теперь, тяжело
покончив с возней у гардероба и готовясь героя наделить
тростью, Илья Борисович чистосердечно радовался блеску ее
массивного набалдашника и, увы, не предчувствовал, какой к нему
иск предъявит эта дорогая трость, как мучительно потребует она
упоминания, когда Долинин, ощущая в руках гибкое молодое тело,
будет переносить Ирину через весенний ручей.
Долинин был просто "пожилой"; Илье Борисовичу шел
пятьдесят пятый год. Долинин был "колоссально богат" -- без
точного объяснения источников дохода; Илья Борисович, директор
фирмы, занимавшейся устройством ванных помещений и, кстати
сказать, получившей в тот год заказ облицевать изразцами
пещерные стены нескольких станций подземной дороги, был вполне
состоятелен. Долинин жил в России, вероятно на юге России, и
познакомился с Ириной задолго до последней войны. Илья
Борисович жил в Берлине, куда эмигрировал с женой и сыном в
1920 году. Его литературный стаж был давен, но невелик:
некролог в "Южном вестнике" о местном либеральном купце (1910
год), два стихотворения в прозе (август 1914 года и март 1917
года) там же, и книжка, содержавшая этот же некролог и эти же
два стихотворения в прозе,-- хорошенькая книжка, появившаяся в
разгар гражданской войны. Наконец, уже в Берлине, Илья
Борисович написал небольшой этюд "Плавающие и путешествующие" и
напечатал его в русской газете, скромно выходившей в Чикаго; но
вскоре эта газета как-то испарилась, другие же органы печати
рукописей не возвращали и ни в какие не вступали переговоры.
Затем было два года литературного затишья: болезнь и смерть
жены, инфляция, тысяча дел. Сын кончил в Берлине гимназию,
поступил во Фрейбургский университет. И вот, в 1925 году,
вместе с началом старости, благополучный и в общем очень
одинокий Илья Борисович почувствовал такой писательский зуд,
такую жажду -- о нет, не славы, а просто теплоты и внимания со
стороны читающей публики,-- что решил дать себе полную волю,
написать роман и издать его на собственный счет.
Уже к тому времени, когда герой, тоскующий, много
испытавший Долинин, заслышал зов новой жизни и, едва не застряв
навеки у гардероба, ушел с молодой девушкой в весеннюю ночь,
найдено было название романа: а именно: "Уста к устам". Долинин
поселил Ирину у себя, но ничего между ними еще не было,-- он
хотел, чтоб она сама к нему пришла и воскликнула:
-- Возьми меня, мою чистоту, мое страдание... Я твоя. Твое
одиночество -- мое одиночество, и как бы долго или кратко ты ни
любил меня, я готова на все, ибо вокруг нас весна зовет к
человечности и добру, ибо твердь и небеса блещут божественной
красотой, ибо я тебя люблю...
-- Сильное место,-- сказал Евфратский.-- Очень сильное.
-- Что -- не скучно? -- спросил Илья Борисович, взглянув
поверх роговых очков.-- А? Вы прямо скажите...
-- Она, вероятно, ему отдастся,-- предположил Евфратский.
-- Мимо, читатель, мимо,-- ответил Илья Борисович (в
смысле "пальцем в небо"), улыбнулся не без лукавства, слегка
встряхнул рукописью, поудобнее скрестил полные ляжки и
продолжал чтение.
Он читал Евфратскому роман небольшими порциями по мере
производства. Евфратский, как-то раз нагрянувший к нему по
случаю концерта, на который продавал билеты, был журналист с
именем -- вернее, с дюжиной псевдонимов: до тех пор Илья
Борисович водил знакомство только в немецкой индустриальной
среде, но уже теперь, посещая собрания, доклады, мелкие
спектакли, знал в лицо кое-кого из так называемой пишущей
братии, с Евфратским же очень подружился и ценил мнение его,