пускался по праздникам, -- главным образом для развлечения
калек. Вещество устало. Сладко дремало время. Был один человек
в городе, аптекарь, чей прадед, говорят, оставил запись о том,
как купцы летали в Китай.
Цинциннат, обойдя террасу, опять вернулся к южному ее
парапету. Его глаза совершали беззаконнейшие прогулки. Теперь
мнилось ему, что он различает тот цветущий куст, ту птицу, ту
уходящую под навес плюща тропинку.
-- Будет с вас, -- добродушно сказал директор, бросая
метлу в угол и надевая опять свой сюртук. -- Айда по домам.
-- Да, пора, -- откликнулся адвокат, посмотрев на часы.
И то же маленькое шествие двинулось в обратный путь.
Впереди -- директор Родриг Иванович, за ним -- адвокат Роман
Виссарионович, за ним -- узник Цинциннат, нервно позевывающий
после свежего воздуха. Сюртук у директора был сзади запачкан в
известку.
IV
Она вошла, воспользовавшись утренним явлением Родиона, --
проскользнув под его руками, державшими поднос.
-- Тю-тю-тю, -- предостерегающе произнес он, заклиная
шоколадную бурю. Мягкой ногой прикрыл за собой дверь, ворча в
усы: -- Вот проказница...
Эммочка между тем спряталась от него за стол, присев на
корточки.
-- Книжку читаете? -- заметил Родион, светясь добротой. --
Дело хорошее.
Цинциннат, не поднимая глаз со страницы, издал мычание,
утвердительный ямб, -- но глаза уже не брали строчек.
Родион, исполнив нехитрые свои обязанности, -- тряпкой
погнав расплясавшуюся в луче пыль и накормив паука, --
удалился.
Эммочка -- все еще на корточках, но чуть вольнее, чуть
покачиваясь, как на рессорах, -- скрестив голые пушистые руки,
полуоткрыв розовый рот и моргая длинными, бледными, как бы даже
седыми, ресницами, смотрела поверх стола на дверь. Уже знакомое
движение: быстро, первыми попавшимися пальцами, отвела льняные
волосы с виска, кинув искоса взгляд на Цинцинната, который
отложил книжку и ждал, что будет дальше.
-- Ушел, -- сказал Цинциннат.
Она встала с корточек, но, еще согбенная, смотрела на
дверь. Была смущена, не знала, что предпринять. Вдруг,
оскалясь, сверкнув балеринными икрами, бросилась к двери, --
разумеется, запертой. От ея муарового кушака в камере ожил
воздух.
Цинциннат задал ей два обычных вопроса. Она ужимчиво себя
назвала и ответила, что двенадцать.
-- А меня тебе жалко? -- спросил Цинциннат.
На это она не ответила ничего. Подняла к лицу глиняный
кувшин, стоявший в углу. Пустой, гулкий. Погукала в его
глубину, а через мгновение опять метнулась, -- и теперь стояла,
прислонившись к стене, опираясь одними лопатками да локтями,
скользя вперед напряженными ступнями в плоских туфлях -- и
опять выправляясь. Про себя улыбнулась, а затем хмуро, как на
низкое солнце, взглянула на Цинцинната, продолжая сползать. По
всему судя, -- это было дикое, беспокойное дитя.
-- Неужели тебе не жалко меня? -- сказал Цинциннат. --
Невозможно, не допускаю. Ну, поди сюда, глупая лань, и поведай
мне, в какой день я умру.
Но Эммочка ничего не ответила, а съехала на пол и там
смирно села, прижав подбородок к поднятым сжатым коленкам, на
которые натянула подол, показывая снизу гладкие ляжки.
-- Скажи мне, Эммочка, -- я так прошу тебя... Ты ведь все
знаешь, -- я чувствую, что знаешь... Отец говорил за столом,
мать говорила на кухне... Все, все говорят. Вчера в газете было
аккуратное оконце, -- значит, толкуют об этом, и только я
один...
Она, как поднятая вихрем, вскочила с пола и, опять
кинувшись к двери, застучала в нее -- не ладонями, а скорее
пятками рук. Ее распущенные, шелковисто-бледные волосы
кончались длинными буклями.
"Будь ты взрослой, -- подумал Цинциннат, -- будь твоя душа
хоть слегка с моей поволокой, ты, как в поэтической древности,
напоила бы сторожей, выбрав ночь потемней..." (*6)
-- Эммочка! -- воскликнул он. -- Умоляю тебя, скажи мне, я
не отстану, скажи мне, когда я умру?
Грызя палец, она подошла к столу, где громоздились книги.
Распахнула одну, перелистала с треском, чуть не вырывая
страницы, захлопнула, взяла другую. Какая-то зыбь все бежала по
ее лицу, -- то морщился веснушчатый нос, то язык снутри
натягивал щеку.
Лязгнула дверь: Родион, посмотревший, вероятно, в глазок,
вошел, довольно сердитый.
-- Брысь, барышня! Мне же за это достанется.
Она визгливо захохотала, увильнула от его ракообразной
руки и бросилась к открытой двери. Там, на пороге, остановилась
вдруг с очаровательной танцевальной точностью, -- и, не то
посылая воздушный поцелуй, не то заключая союз молчания,
взглянула через плечо на Цинцинната; после чего -- с той же
ритмической внезапностью -- сорвалась и убежала большими
высокими, упругими шагами, уже подготовлявшими полет.
Родион, бурча, бренча, тяжело за нею последовал.
-- Постойте! -- крикнул Цинциннат. -- Я кончил все книги.
Принесите мне опять каталог.
-- Книги... -- сердито усмехнулся Родион и с подчеркнутой
звучностью запер за собой дверь.
Какая тоска. Цинциннат, какая тоска! Какая каменная тоска,
Цинциннат, -- и безжалостный бой часов, и жирный паук, и желтые
стены, и шершавость черного шерстяного одеяла. Пенка на
шоколаде. Взять в самом центре двумя пальцами и сдернуть
целиком с поверхности -- уже не плоский покров, а сморщенную
коричневую юбочку. Он едва тепл под ней, -- сладковатый,
стоячий. Три гренка в черепаховых подпалинах. Кружок масла с
тисненым вензелем директора. Какая тоска, Цинциннат, сколько
крошек в постели.
Погоревав, поохав, похрустев всеми суставами, он встал с
койки, надел ненавистный халат, пошел бродить. Снова перебрал
все надписи на стенах с надеждой открыть где-нибудь новую. Как
вороненок на пне, долго стоял на стуле, неподвижно глядя вверх
на нищенский паек неба. Опять ходил. Опять читал уже выученные
наизусть восемь правил для заключенных:
1. Безусловно воспрещается покидать здание тюрьмы.
2. Кротость узника есть украшение темницы.
3. Убедительно просят соблюдать тишину между часом и тремя
ежедневно.
4. Воспрещается приводить женщин.
5. Петь, плясать и шутить со стражниками дозволяется
только по общему соглашению и в известные дни.
6. Желательно, чтобы заключенный не видел вовсе, а в
противном случае тотчас сам пресекал, ночные сны, могущие быть
по содержимому своему несовместимыми с положением и званием
узника, каковы: роскошные пейзажи, прогулки со знакомыми,
семейные обеды, а также половое общение с особами, в виде
реальном и состоянии бодрствования не подпускающими данного
лица, которое посему будет рассматриваться законом, как
насильник.
7. Пользуясь гостеприимством темницы, узник, в свою
очередь, не должен уклоняться от участия в уборке и других
работах тюремного персонала постольку, поскольку таковое
участие будет предложено ему.
8. Дирекция ни в коем случае не отвечает за пропажу вещей,
равно как и самого заключенного.
Тоска, тоска, Цинциннат. Опять шагай, Цинциннат, задевая
халатом то стены, то стул. Тоска! На столе наваленные книги
прочитаны все. И хотя он знал, что прочитаны все, Цинциннат
поискал, пошарил, заглянул в толстый том... перебрал, не
садясь, уже виденные страницы.
Это был том журнала, выходившего некогда, -- в едва
вообразимом веке. Тюремная библиотека, считавшаяся по
количеству и редкости книг второй в городе, содержала несколько
таких диковин. То был далекий мир, где самые простые предметы
сверкали молодостью и врожденной наглостью, обусловленной тем
преклонением, которым окружался труд, шедший на их выделку. То
были годы всеобщей плавности; маслом смазанный металл занимался
бесшумной акробатикой; ладные линии пиджачных одежд диктовались
неслыханной гибкостью мускулистых тел; текучее стекло огромных
окон округло загибалось на углах домов; ласточкой вольно летела
дева в трико -- так высоко над блестящим бассейном, что он
казался не больше блюдца; в прыжке без шеста атлет навзничь
лежал в воздухе, достигнув уже такой крайности напряжения, что
если бы не флажные складки на трусах с лампасами, оно походило
бы на ленивый покой; и без конца лилась, скользила вода; грация
спадающей воды, ослепительные подробности ванных комнат,
атласистая зыбь океана с двукрылой тенью на ней. Все было
глянцевито, переливчато, все страстно тяготело к некоему
совершенству, которое определялось одним отсутствием трения.
Упиваясь всеми соблазнами круга, жизнь довертелась до такого
головокружения, что земля ушла из-под ног, и, поскользнувшись,
упав, ослабев от тошноты и томности... сказать ли?.. очутившись
как бы в другом измерении --. Да, вещество постарело, устало,
мало что уцелело от легендарных времен -- две-три машины,
два-три фонтана, -- и никому не было жаль прошлого, да и самое
понятие "прошлого" сделалось другим.
"А может быть, -- подумал Цинциннат, -- я неверно толкую
эти картинки. Эпохе придаю свойства ее фотографии. Это
богатство теней, и потоки света, и лоск загорелого плеча, и
редкостное отражение, и плавные переходы из одной стихии в
другую -- все это, быть может, относится только к снимку, к
особой светописи, к особым формам этого искусства, и мир на
самом деле вовсе не был столь изгибист, влажен и скор, -- точно
так же, как наши нехитрые аппараты по-своему запечатлевают наш
сегодняшний, наскоро сколоченный и покрашенный мир".
"А может быть (быстро начал писать Цинциннат на клетчатом
листе), я неверно толкую... Эпохе придаю... Это богатство...
Потоки... Плавные переходы... И мир был вовсе... Точно так же,
как наши... Но разве могут домыслы эти помочь моей тоске? Ах,
моя тоска, -- что мне делать с тобой, с собой? Как смеют
держать от меня в тайне... Я, который должен пройти через
сверхмучительное испытание, я, который для сохранения
достоинства хотя бы наружного (дальше безмолвной бледности все
равно не пойду, -- все равно не герой...), должен во время
этого испытания владеть всеми своими способностями, я, я...
медленно слабею... неизвестность ужасна, -- ну, скажите мне
наконец... Так нет, замирай каждое утро... Между тем, знай я,
сколько осталось времени, я бы кое-что... Небольшой труд...
запись проверенных мыслей... Кто-нибудь когда-нибудь прочтет и
станет весь как первое утро в незнакомой стране. То есть я хочу
сказать, что я бы его заставил вдруг залиться слезами счастья,
растаяли бы глаза, -- и, когда он пройдет через это, мир будет
чище, омыт, освежен. Но как мне приступить к писанию, когда не
знаю, успею ли, а в том-то и мучение, что говоришь себе: вот
вчера успел бы, -- и опять думаешь: вот и вчера бы... И вместо
нужной, ясной и точной работы, вместо мерного подготовления
души к минуте утреннего вставания, когда... ведро палача, когда
подадут тебе, душа, умыться... так, вместо этого, невольно
предаешься банальной, безумной мечте о бегстве, -- увы, о
бегстве... Когда она примчалась сегодня, топая и хохоча, -- то
есть я хочу сказать... Нет, надобно все-таки что-нибудь
запечатлеть, оставить. Я не простой... я тот, который жив среди
вас... Не только мои глаза другие, и слух, и вкус, -- не только
обоняние, как у оленя, а осязание, как у нетопыря, -- но
главное: дар сочетать все это в одной точке... Нет, тайна еще
не раскрыта, -- даже это -- только огниво, -- и я не заикнулся
еще о зарождении огня, о нем самом. Моя жизнь. Когда-то в
детстве, на далекой школьной поездке, отбившись от прочих, -- а
может быть, мне это приснилось, -- я попал знойным полднем в