разочарования. Один совершенно возмутительный случай представляется, задним
числом, весьма многозначительным, ибо принадлежит к тому порядку вещей, с
которым Градусу следовало бы свыкнуться, чего, однако, он так и не сделал.
Особенно блестящий имитатор короля, теннисный ас Джулиус Стейнманн (сын
известного благотворителя) несколько месяцев ускользал от полиции и довел ее
до крайнего остервенения, в совершенстве подражая голосу Карла Возлюбленного
в речах, высмеивающих правительство и передаваемых подпольным радио. Наконец
схваченный, он предстал перед чрезвычайной комиссией, членом которой состоял
и Градус, и был приговорен к смерти. Расстрельщики напортачили, и немного
спустя, доблестного молодого человека обнаружили залечивающим раны в
провинциальной больнице. Когда Градус проведал об этом, с ним приключился
редкий у него припадок гневливости, -- не оттого, что сам факт подразумевал
роялистские плутни, но оттого, что чистый, честный, отчетливый ход смерти
нарушился нечистым, нечестным, неотчетливым образом. Ни у кого не спросясь,
он помчался к больнице, вломился, выискал Джулиуса в битком набитой палате и
ухитрился выстрелить дважды, оба раза промазав, пока дюжий санитар отнимал у
него пистолет. Тогда он понесся обратно в штаб и воротился с дюжиной солдат,
однако его пациент исчез.
Такие раны не заживают, -- но что мог поделать Градус? Стакнувшиеся
норны вступили в великий заговор против Градуса. С простительной
радостью отмечаешь, что ему подобные никогда не вкушают высших радостей
собственноручной расправы с жертвой. О, разумеется, Градус деловит, умел,
расторопен, часто незаменим. Это Градус промозглым и сереньким утром сметает
ночной сыпучий снежок с лесенки эшафота, но не его длинное и кожистое лицо
увидит в этом мире последним человек, восходящий по лесенке. Это Градус
покупает дешевый фибровый чемодан, который кто-то более удачливый подсунет с
адской машинкой внутри под кровать былого соратника. Никто лучше Градуса не
умеет расставить ловушку посредством лживого объявления, но ухаживать за
богатой вдовой, клюнувшей на приманку, станет другой, другой ее и зарежет.
Когда к столбу на площади привязывают свергнутого тирана, воющего и голого,
и народ по частям умертвляет его, отрезая куски и пожирая их (как я читал
еще молодым в рассказе об одном италийском деспоте, что и обратило меня в
пожизненного вегетарьянца), Градус не участвует в дьявольском причащении: он
указывает нужные инструменты и руководит разделкой.
Так тому и быть надлежит: мир нуждается в Градусе. Но не Градусу
убивать королей. Никогда, никогда не следует Виноградусу испытывать терпение
Господне. Даже во сне не стоит Ленинградусу прицеливаться в человека из
своей гороховой пушечки, потому что как только он сделает это, две
колоссально толстых и неестественно волосатых руки обхватят его сзади и
станут давить, давить, давить.
Строка 171: людей и книг
В черной записной книжке, по счастью оказавшейся со мной, я нашел
несколько наспех набросанных там и сям, вперемешку с разного рода
прельстившими меня изъятиями (сноской из Босуэлловой "Жизни доктора
Джонсона", надписями на деревьях знаменитой Вордсмитской аллеи, цитатой из
блаженного Августина и тому подобным), образчиков высказываний Джона Шейда,
записанных мною с тем, чтобы ссылаться на них при людях, которых могла
заинтересовать или задеть моя дружба с поэтом. Его и мой читатель, надеюсь,
простит мне, если я нарушу размеренный ход настоящего комментария и
предоставлю слово моему блестящему другу.
При упоминании о литературных критиках он сказал: "Я никогда не
благодарил за печатные похвалы, хотя порою испытывал желание прижать к груди
то или иное блестящее воплощение способности к здравому суждению; но я также
ни разу не потрудился высунуться из окошка, чтобы опустошить мой
скорамис над головой какого-нибудь горестного писаки. И к разносу, и
к превознесению я отношусь с одинаковой отрешенностью". Кинбот: "Я полагаю,
вы отвергаете первый как скудоумную болтовню, а второй -- как дружеский жест
доброй души?". Шейд: "Вот именно".
В разговоре о возглавляющем чрезмерно раздутую русскую кафедру
профессоре Пнине, который замучил своих сотрудников придирками (по счастью,
профессор Боткин числился по другой кафедре и не состоял в подчинении
у этого гротескного "перфекциониста"): "Как странно, что у русских
интеллигентов напрочь отсутствует чувство юмора, и это при таких
изумительных юмористах, как Гоголь, Достоевский, Чехов, Зощенко или этот их
двуединый гений -- Ильф и Петров".
Говоря о пошлости одного нашего дородного знакомца: "Он отдает
заношенным поварским фартуком". Кинбот (со смехом): "Чудесно".
По поводу преподавания Шекспира в колледжах: "Прежде всего, в сторону
идеи и социальный фон, учите первокурсника дрожать в ознобе, учите его
пьянеть от поэзии "Гамлета" или "Лира", читать позвоночником, а не черепом".
Кинбот: "Вам нравятся его замысловатости?". Шейд: "Да, мой дорогой Чарльз, я
катаюсь по ним, как благодарная дворняга по травке, загаженной датским
догом".
Говорили о взаимных влияниях и проникновениях марксизма и фрейдизма, я
сказал: "Из двух ложных доктрин всегда хуже та, которую труднее искоренить".
Шейд: "Нет, Чарли, есть критерий попроще: марксизму нужен диктатор, а
диктатору -- тайная полиция, вот тут и наступает конец света; фрейдист же,
даже самый глупый, все-таки может еще опустить на выборах бюллетень, хотя бы
ему и нравилось называть это [улыбаясь] -- политическим опылением".
О студенческих работах: "Вообще говоря, я весьма снисходителен [говорил
Шейд]. Но есть мелочи, которых я не прощаю". Кинбот: "К примеру?". Шейд: "К
примеру, когда студент не читает указанной ему книги. Или читает ее, как
идиот. Ищет в ней символов, ну, скажем: "Автор использует броский образ
"зеленой листвы", потому что зеленый цвет символизирует счастье и тоску". Я
имею также привычку катастрофически понижать оценку студента, если он
употребляет слова "простой" и "искренний" в похвалу, например: "Слог Шелли
всегда очень прост и достоен" или "Йейтс всегда искренен". Это очень
распространено, и когда я слышу критика, говорящего об искренности автора, я
понимаю, что либо критик, либо автор -- дурак". Кинбот: "Но мне говорили,
что такой подход преподается в школе". Шейд: "Там-то первым делом и нужно
пройтись метлой. Чтобы преподать ребенку тридцать предметов требуются
тридцать специалистов, а не замученная зануда, которая показывает картинку с
рисовым полем и уверяет, что это Китай, потому что ничего не знает ни о
Китае, ни вообще о чем бы то ни было и не способна сказать разницу между
широтой и долготой". Кинбот: "Да, я с вами согласен".
Строка 181: нынче
А именно, 5 июля 1959 года, в 6-е воскресенье после Троицы. Шейд начал
Песнь Вторую "ранним утром" (так помечено в верху карточки No 14). На
протяжении всего дня, отвлекаясь и вновь увлекаясь, он продолжал писание и
добрался до строки 208-й. Почти весь вечер и часть ночи были отданы
тому, что любимые им авторы восемнадцатого столетия именовали "Суетой и
Тщеславием Света". После того, как отбыл (велосипедом) последний гость и
опустошились пепельницы, все окна в доме погасли примерно на два часа, но
затем, часов около 3-х утра, из ванной комнаты наверху я увидел, что поэт
вернулся к столу, в синеватый свет верхнего кабинета, и этот ночной сеанс
довел Песнь до 230-й строки (карточка No 18). Снова наведавшись в
ванную часа через полтора, уже при восходе солнца, я обнаружил, что свет
переместился в спальню и снисходительно усмехнулся, ибо, согласно моим
умозаключениям, всего лишь две ночи прошло с три тысячи девятьсот
девяносто девятого раза, -- впрочем, неважно. Несколько минут погодя все
опять погрузилось в плотную тьму, и я вернулся в постель.
В полдень 5 июля в другом полушарии по промытому дождичком термакадаму
аэропорта в Онгаве шел, направляясь к следующему рейсом на Копенгаген
русскому самолету, Градус с французским паспортом в руке, и именно в эту
минуту, ранним утром (по атлантическому береговому времени) Шейд принялся
сочинять или записывать сочиненные в постели начальные строки Песни второй.
Когда почти через двадцать четыре часа он добрался до 230-й строки,
Градус после ночного отдыха на вилле высокопоставленной Тени (нашего консула
в Копенгагене) вошел в сопровождении Тени в магазин готового платья, чтобы
привести свой вид в соответствие с описанием, данным в более поздних
заметках (к строкам 286 и 408). Мигрень нынче снова усилилась.
Что до собственных моих дел, они, боюсь, были крайне
неудовлетворительны со всех точек зрения -- с эмоциональной, с творческой и
с общественной. Полоса невезения началась днем раньше, когда я проявил
чрезмерную доброту, предложив моему молодому другу -- кандидату на третий
мой пинг-понговый стол, лишенному водительских прав после впечатляющей серии
нарушений дорожных правил, -- отвезти его в моем мощном "Кремлере" в
родительское именье -- пустяковое дело, каких-нибудь двести миль. Там, среди
ночного разгула, в толпе незнакомых людей -- юношей, старцев, перенадушенных
дев, -- в стихии шутих, дыма жаровен, жеребячьего флирта, джазовой музыки и
рассветных купаний я утратил всякую связь с глупым мальчишкой, был принужден
танцевать, был принужден петь, участвовать в невообразимых по скуке и
пустоте разговорах с различными родичами дитяти и, наконец, неведомо как
очутился уже на другой гулянке в другом именьи и там после неописуемых
салонных игр, в которых мне едва не отхватили бороду, получил на завтрак
какую-то кутью, после чего отправился с безымянным хозяином, старым и пьяным
болваном в смокинге и жокейских бриджах, осматривать, запинаясь на каждом
шагу, конюшни. Отыскавши машину (в сосновой рощице в стороне от дороги), я
выкинул с водительского сиденья пару сочащихся купальных трусов и девичью
серебристую туфельку. За ночь тормоза пообмякли и вскоре, на пустынной
дороге, у меня вышел бензин. Куранты Вордсмитского колледжа отбивали шесть,
когда я достиг Аркадии, клянясь себе никогда больше не попадаться подобным
образом и невинно предвкушая тихий утешительный вечер с моим поэтом. И
только увидев на кресле в прихожей обвязанную лентами плоскую картонку, я
сообразил, что чуть было не пропустил день его рождения.
Какое-то время назад я приметил эту дату на обложке одной из его книг,
поразмыслил над одряхлением его утреннего одеяния, как бы играючи смерил
длины наших рук и купил для него в Вашингтоне совершенно сногсшибательный
шелковый халат, настоящую драконью шкуру, по-восточному яркую, хоть сейчас
на самурая, -- его-то и содержала коробка.
Торопливо сбросив одежды и рыча мой любимый гимн, я принял душ. Мой
многоумелый садовник, делая мне массаж (в чем я немало нуждался), сообщил,
что нынче вечером у Шейдов прием "а-ля фуршет", и что ожидается сенатор
Проубел (пряморечивый государственный муж и двоюродный брат Джона, не
сходящий с газетных листов).
Право, ничего так не любит одинокий мужчина, как неожиданных дней
рождения, и полагая, -- нет, зная наверняка, -- что мой покинутый телефон
вызванивал целый день, я беспечно набрал номер Шейдов и, разумеется, трубку
взяла Сибил.
-- Bon soir{1}, Сибил.
-- А, Чарльз, привет. Хорошо съездили?
-- Да честно говоря--
-- Послушайте, я знаю, что вам нужен Джон, но он сейчас отдыхает, а у
меня куча дел. Он вам потом позвонит, ладно?
-- Когда потом -- вечером?
-- Нет, я думаю, завтра. Кто-то звонит у двери. Пока.