А вот Маяковский в военкомате на вопрос писаря "Кто вы будете по
профессии? ", замявшись, ответил:
- Художник.
Выговорить "поэт" ему, очевидно, не позволил пристойный вкус.
Какая же это профессия - поэт?
Дверь мне открыла Литовцева.
- Не вовремя. Толя, не вовремя!
- Да ну?.. Ты, значит, Ниночка, как водится, суетишься.
- Что?
- А Васи дома нет?
- До-о-о-ма он, до-о-о-ма.
- Работает?
- Прихорашивается твой Вася. Второй час прихорашивается. Иди уж туда к
нему, иди.
У Качалова в кабинете было много книг, картин, рисунков и фотографических
карточек, преимущественно людей бессмертных. Все карточки, само собой, были
с надписями. Разумеется, очень нежными. Кто же к Василию Ивановичу относился
без нежности?
Пахло мыльным кремом, пудрой и крепкими мужскими духами.
- Привет поэту!
- Привет артисту!
- Садись, Анатоль.
- Сижу.
Перед большим стенным зеркалом в строгой павловской раме Качалов серьезно
и сосредоточенно завязывал красночерный клетчатый галстук.
- Скажи ты мне, всероссийский денди, - озабоченно спросил он, - галстук
гнусный? А?
- Да нет. Почему же...
Тем не менее Василий Иванович сорвал его и сердито бросил на диван. Это
уж был не первый - сорванный и сердито брошенный.
Протерев тройным одеколоном вспотевшую шею, Качалов снял со спинки кресла
другой галстук - черный, с неширокой белой полосой наискось.
- А что скажешь об этом?
- Отличный! - ответил я с полной искренностью.
Качалов умело - одним движением - завязал его и тут же рассвирепел:
- Ч-черт! Да это же не галстук, а какая-то панихида во храме Василия
Блаженного.
И крикнул во всю мощь своего качаловского голоса:
- Ни-и-на-а-а!
Запыхавшись, прихрамывая, в кабинет вбежала Литовцева:
- Господи, что ж это такое? Орешь, как маленький, благим матом... чтоб
голос себе сорвать. А вечером тебе, Василий Иванович, спектакль играть. Надо
ж наконец относиться с ответственностью к своим обязанностям!
- Помилуй, Нина, да когда же я...
- Хватит оправдываться! Хватит! Ты одно и умеешь делать, что
оправдываться. Ну, чего тебе? Чего?
- А где, Нина, мой тот... темно-синий... парижский... с пламенем?
- Где, где! Перед носом твоим, вот где!
Темно-синий с пламенем висел на самом видном месте - посреди спинки
кресла, являющегося как бы вешалкой для галстуков - изящных французских,
строгих английских и кричащих американских.
- Прости, дорогая, это я от волнения. И ступай, ступай. Не суетись, друг
мой, не мешайся.
Литовцева, лишившись дара речи, только руками всплеснула на пороге.
Проводив ее взглядом, я полюбопытствовал:
- Ты, Вася, куда собрался-то?
- М-н-да... на свиданье.
- Я так и сообразил.
Он продолжил многозначительным шепотом:
- К Константину Сергеевичу.
- Что?
- Меня, видишь ли, сегодня Станиславский вызывает. К двум с четвертью.
И, стряхнув щелчком невидимые пылинки с черного пиджака, он торжественно
облекся в него.
- Ха! Вот так свидание! Сие у нас по-другому называется, - сказал я
разочарованно. - Это, значит, ты для него и галстук менял, и в черную тройку
вырядился? Подумаешь!
Василий Иванович взглянул на меня с нескрываемым испугом.
Для имажиниста 20-х годов не существовало богов ни на небе, ни на земле.
- Проводишь?.. Или, может, с Ниной останешься?.. - проговорил он
просительно и с надеждой в голосе. - Она тебя черным кофе угостит... С
бенедиктинчиком.
- Провожу.
Глаза его стали скорбными.
На прощанье Литовцева перекрестила супруга:
- Господь с тобой.
Я с постной физиономией тоже подставил лоб:
- Ниночка, а меня?
- Тебя?
Но я уже отскочил, перепугавшись, что получу по черепу серебряным
набалдашником.
- Давай, Нина... Давай палку.
- Господи, а больше ничего не забыл?
Литовцева благоговейно вручила палку с набалдашником своему артисту,
которого не без основания считала величайшим артистом нашего столетия.
Он был торжествен, как дореволюционная девочка, отправляющаяся впервые на
исповедь.
- Поэт, бери свою шляпу.
- Взял. Надел.
- Шествуй.
- Нет, Вася, это уж ты шествуй, а я зашагаю.
- Шагай, шагай.
- Ну, Христос с тобой, Василий Иванович, - сказала Нина Николаевна уже не
тоном МХАТа, а тоиом Малого театра.
В высоком молчании мы чинно двинулись по Брюсовскому. Так обычно не идут,
а двигают в первом ряду за гробом очень уважаемого покойника. Словом, у меня
было совершенно достаточно времени, чтобы подумать о Станиславском. А может
быть, он и в самом деле бог? Ведь Василий Иванович с ним порепетировал и
поиграл на сцене без малого полвека! И вот под старость, сам будучи
Качаловым, перед "свиданьем" меняет галстук за галстуком, наряжается в
черную тройку и разговаривает многозначительным шепотом.
Да, и выходит, что бог.
Ну конечно, бог!
Разве когда-нибудь наш Василий Николаевич направился бы на свидание к
смертному человеку этаким загробным шагом?
Бог! Бог!.. Только ведь ему одному - ему, богу, - и дозволено быть
смешным, быть наивным, быть чудаком и не потерять своего божественного
величия.
Когда-то в Художественный театр пришел Рыков. Он тогда являлся
председателем Совета Народных Комиссаров. Разделся, как было заведено, в
комнатке позади правительственной ложи. Просмотрев без скуки скучный
спектакль, предсовнаркома похлопал, сколько положено, в ладоши, поблагодарил
исполнителей и стал одеваться. Глядь, а галош-то и нет. Сперли галоши. В
уборных, плотно прикрыв двери, хохотали актеры. Администраторы растерянно
бегали туда и сюда. А Станиславский, сжав ладонями свою голову земного бога,
переживал комическое происшествие как великую трагедию. Он повторял и
повторял:
- Какой позор! Какой позор! В Художественном театре у председателя почти
всей России галоши украли!
Очень похоже на анекдот. Но это непридуманная правда.
А вот и вторая непридуманная правда.
Стояли крепкие рождественские морозы. На московских бульварах все деревья
с пят до макушки обросли лебяжьим пушком. Все извозчичьи лошади, заиндевев,
стали белыми.
Станиславский приехал в Художественный театр на бородатом ваньке.
Бог был повязан сверх меховой шапки оренбургским платком с углами,
выпущенными на спину поповской шубы.
- Сейчас вышлю полтинничек, - промычал седок, не раскрывая рта. ("Еще
простудишься, охрипнешь перед спектаклем! ")
Никто на свете так не боится заболеть, как актер. Особенно перед
генеральными репетициями, перед премьерой.
Войдя в храм своего святого искусства, бог сразу забыл про извозчика.
Тот ждал "полтинничка", ждал и, не дождавшись, побежал в театр.
- Эй, братцы, - кинулся он к капельдинерам, - я к вам бабу привез, а она
мне денег не заплатила. Сбегла, окаянная!
- Какую еще бабу? Что мелешь?
- Да здоровенную этакую! На целу башку меня повыше. В сером, стало,
пуховом платке.
Тут только и догадались капельдинеры, какая "баба" от извозчика "сбегла".
Еще не анекдот о нем.
Новый год мы встречали в Литературно-художественном кружке с Алисой
Коонен и Таировым, а Качаловы встречали в Художественном театре.
- Часа в два, друзья мои, приезжайте во МХАТ, - сказал Василий Иванович.
- Бутылочка шампанского будет вас поджидать у меня в уборной.
- Есть!
- Явимся!
Ровно в два часа мы всей компанией были в Художественном. Артисты уже
встали из-за новогодних столов. В фойе играл струнный оркестр.
Коонен была в белом вечернем платье, сшитом в Париже. Портной с
Елисейских полей великолепно раздел ее.
Возле фойе, во фраке и в белом жилете, стоял бог. Он блаженно улыбался,
щурился и сиял. Сияние исходило и от зеркальной лысины, и от волос цвета
январского снега, и от глаз, ласково смотревших через старомодное пенсне на
черной ленте.
Играя бедрами, к нему подошла Коонен:
- С Новым годом, Константин Сергеевич!
- Воистину воскресе! - ответил бог, спутавший новогоднюю ночь с
пасхальной.
Коонен вскинула на него очень длинные загнутые ресницы из чужих волос.
Они были приклеены к векам.
- Пойдемте, Константин Сергеевич!
И взяла его под руку.
- Зачем же это? - спросил бог, не зная, что делать со своими глазами,
чистыми, как у грудного младенца. Их ослепили обнаженные плечи, руки и спина
знаменитой актрисы Камерного театра.
- Пойдемте, Константин Сергеевич, танцевать танго, - страстно и умоляюще
выдохнула из себя Коонен.
Бог вытер ледяные светлые капли, величиной с горошину, выступившие в
мудрых морщинах громадного лба, и ответил утробным голосом:
- Я... п-п-простужен.
И даже не очень искусно покашлял. На сцене у него это выходило
несравненно правдивей.
Бог хотел быть учтивым с красивой чужой актрисой, которую знал почти
девочкой - скромной, замоскворецкой. Она начинала у него в Художественном
театре. Теперь Алиса Коонен считала себя актрисой трагической и сексуальной.
Но именно "органического секса", как говорят в театре, у нее никогда не
было. Поэтому на сцене Коонен приходилось так много "хлопотать" глазами,
руками и животом.
Станиславский уверял:
- Алиса характерная актриса. Замечательная характерная актриса. А лучше
всего она делает дур.
К сожалению, в ролях дур мы ее никогда не видели.
У Качалова в свое время был немимолетный роман с Коонен. Дома встал
мучительный вопрос о разводе. В это время Нина Николаевна серьезно заболела.
Болезнь дала осложнение - безнадежную хромоту.
- Теперь уж я никогда не разойдусь с Ниной, - сказал Василий Иванович.
И, конечно, умер ее мужем.
Новый год в Художественном театре встречали не только так называемые
"люди искусства", но и весьма ответственные товарищи из партийного аппарата
и Наркомпроса.
Борис Ливанов, изрядно выпив, орал в коридорах:
- Чтоб этим большевикам ни дна ни покрышки! Конфисковали мое родовое
имение в тысячу двести десятин. А теперь вот я нищенствую - в коричневом
пиджачишке Новый год встречаю! Приличного смокинга справить себе не могу!
С-сукины дети!
Ответственные товарищи зло на него косились. Наиболее обидчивые даже
вызвали из гаражей свои машины. У мхатовцев замирали сердца и дух
захватывало.
- Борис!.. Борис!..
- Отойди!.. Отстань!.. - грохотал Ливанов на приятелей, хватавших его за
полу коричневого пиджачишки. - Я свободный артист! У меня что в уме, то и на
языке.
Приятели отскакивали от него, как теннисные мячи от ракетки.
Литовцева истерически дергала острыми плечиками:
- Кошмар! Из-за этого дурака театр закроют.
А папаша Бориса Ливанова был небольшим актером в небольшой провинции.
Богатых помещиков он и на сцене-то никогда не играл.
Борис являлся своим человеком и у нас в доме, и у Качаловых. Про самого
себя он сообщал не без юмора:
- Я дурак, но из вашего общества.
Это, разумеется, была клевета на себя ради острого словца.
Но дураком он все-таки бывал, а хвастуном частенько.
Особенно "хвативши", как говорят актеры.
У Ливанова было всего много: лица, глаз, голоса, тела, рук, ног. Ходил он
в красавцах. У Станиславского числился чуть ли не первым кандидатом в
великие артисты.
Режиссер Пудовкин собирался с ним ставить "Ромео и Джульетту".
- Борис у меня появится из-за кулис, - фантазировал Пудовкин, - держа за
ножку целого жареного гуся. Во время монолога он этого гуся съест. Ромео -
человек Возрождения. Человек неуемных страстей. А для неуемных страстей
требуется соответствующая пища. Борис, как полагаю, гусем не поперхнется.
- Пожалуй.
У Ливанова имелась своя жизненная философия, стратегия и тактика.
- В гостях, Толя, - поучал он, - Боже тебя упаси садиться под винегрет.