бабушка.
Она проходила на кухню, усаживалась на табурете, долго разматывала
тяжелые, домашней работы шерстяные платки. Пила жиденький материнский чай.
Все это время Маришка ни на шаг не отходила от бабушки, преданно
заглядывала в побуревшее от солнца и ветра лицо; ткнувшись мордашкой,
вдыхала далекий деревенский аромат, который хранила бабушкина кофта.
Баюкала в ладошках, а потом прятала до завтра привезенную в подарок
плюшку, вкусно хрустящую и пахнущую русской печкой. Бабушка запускала
корявые пальцы в волосы девочки, ласково трепала ее и тихонько отвечала на
незаданный вопрос:
- Ничего, Машенька, лето скоро.
Мать злилась на бабушкины визиты, однако, охотно принимала от нее
сиреневые четвертные билеты, полученные от благодарных бабушкиных
пациентов, и приговаривала:
- И то дело, мамаша, куда они вам? В могилу с собой не возьмете.
Но потом бабушка тяжело поднималась, говорила:
- Однако, пора. Как бы к поезду не опоздать, - и начинала одеваться,
наворачивать на голову и грудь широченные, с простыню, вязаные платки, на
глазах превращалась в бесформенную толстую куклу. Целовала сникшую
Маришку, утешала: - Ничего, жалосная ты моя, перемелется... - и уходила.
И праздник гас.
- Ну что ты к ней липнешь? - постоянно сердилась мать. - Тоже, нашла
подружку! Ведьма, она ведьма и есть. На нее взглянуть-то страшно, ночью с
такой встретишься, так умереть можно с перепугу. Лицо корявое, глаза
красные, во рту полтора зуба. Баба Яга да и только!
Маришка вспоминала морщинистое бабушкино лицо и убежденно говорила:
- Бабушка красивая.
- Испортит девчонку! - сокрушалась мать. - Хватит, больше в деревню
не поедешь!
Но подходило лето, и мать забывала о своем решении. Она была уже
немолодой, но еще очень красивой женщиной, и, конечно же, у нее была своя
жизнь, которой страшно мешало присутствие большой дочки. Все каникулы от
первого до последнего дня Маришка проводила на хуторке.
Там все было непохоже на город, и радостные чудеса начинались еще в
пути. От станции до деревни вела грунтовая плотно убитая дорога. Было в
ней семь километров, но километров немереных, которые хотелось называть
верстами. За деревней кончались последние привычные человеческие приметы:
радио, телевизор, электричество; впереди оставался лес, непролазное
моховое болото с колышущимся под ногами клюквенником, и мимо всех этих
чудес озорно извивалась тропка, приводившая к бабушкиному дому.
От старости дом осел, глядел подслеповато пыльными оконцами
бесчисленных чуланчиков, дворовая крыша завалилась. Казалось, он вырос
здесь из сосновых корней, такой же прихотливый, как они, и живет своей
жизнью, переплетшейся с жизнью леса.
В доме Маришку встречал сладкий запах сухой травы, неповторимый, как
все у бабушки. Пучки трав висели повсюду: в чуланчиках; на низком чердаке,
где можно пройти лишь пригнувшись; даже в хлеву, пустовавшем с довоенных
времен, но все же сохранявшем неистребимый коровий дух.
Трав не было только в единственной жилой комнате, которую бабушка
величала горницей. Половину горницы занимала печь, ее черное нутро обещало
прелести великолепных бабушкиных обедов. Самодельный стол помещался
напротив божницы, откуда строго смотрели одетые в фольгу лики, по обеим
сторонам стола на приличном от него расстоянии, располагались два
гнутоногих стула, еще в восемнадцатом году вынесенных из разоряемой
усадьбы. Высокая парадная кровать, крытая плетеными наволоками,
разбиралась лишь в дни Маришкиных приездов, когда бабушка уступала ей
заветное место на печке.
В деревне бабушку любили, в нужде и скорбности всегда обращались к
ней, хотя заглазно называли и ведьмой, и Бабой Ягой. Старуха знала о том,
но не обижалась.
Зимой избушку заносило снегом, сугроб на крыше почти смыкался с
вьюжным наметом у стены, в горнице было постоянно темно, тени плясали от
горящей в светце лучины, изогнутые угольки черными змейками падали в
медный тазик, подставленный снизу. Бабушка, сидя у огонька, либо пряла,
если кто-нибудь из деревенских просил помочь управиться с шерстью, либо
перебирала хрусткие травяные венички; нараспев, словно давно заученное,
рассказывала:
- Есть трава Смык, ростет бела, а ина желта, ростом в иглу. Добра
она, ежели который человек не смыслен. Ту траву потопи в вине и в ухо
пусти, травою его парь и с молоке хлебай. Бог поможет...
Летом избушка волшебно менялась. Нетоптаные лесные цветы заглядывали
по утрам в окошко, маленький огородик за домом кудрявился всяким овощем,
лес подступал словно бы ближе, даже сам дом начинал зеленеть: крыша
покрывалась тонким мохом, на завалинках вырастала трава. Бабушка тоже
менялась: ходила быстрее, веселей говорила, рассказы ее становились
понятнее.
- Вот щавель коневой - сорная трава. Коли будет кто битый человек,
дай с листом конопляным пить, так кровь от сердца отступится и опух
улягится...
По утрам Маришка ходила с бабушкой брать земляничный цвет - на чай да
очи парить, коли ресницы падают, отправлялась за ландышем, что добро
сердцу творит, или искала круглые листочки сорочьего щавеля, спасающего от
змеиного ожога.
Всякую травку бабушка показывала: и какова собой, и где растет, и как
класть в запас. Лес был исхожен ими несчетное число раз, и не оставалось в
нем ни тайны, ни страха. Маришка была там своей, даже осы не жалили ее. Из
любого места девочка умела прямой дорогой выйти к дому и не понимала
деревенских женщин, порой часами блуждавших в сосняке и боявшихся угодить
на болоте в хлюпкое место.
- Ведунья растет, - говорили на деревне.
Но девяносто солнечных дней как-то удивительно быстро кончались, и
бабушка, вздыхая, что теперь-то самое время грибы брать, начинала готовить
Маришку в дорогу. Давала ей помалу всякой травки, каждую с советом и
наговором, собирала узелок гостинцев, последний раз они сидели подле
самовара, пили цветочный чай с медом, а потом в громыхании поезда
надвигался город, и ведунья Машенька становилась школьницей Мариной
Шубиной.
В квартире мать, с трудом дождавшись бабушкиного ухода, презрительно
кривя губы, отправляла в мусоропровод травки и корешки, оставляя только
баночку с медом да полотняный мешочек сухой черники.
- Нечего! - отрезала она, не слушая робких протестов дочери. - Блажь
это. Нынче пенициллином лечатся, из плесени. А тараканов в доме разводить
не дам! Берись лучше за учебники, небось позабыла все.
- Не позабыла, - тихонько отвечала Марина.
Это была правда. С того самого времени, как Марина пошла в школу и
зимами стала появляться на хуторке лишь в недолгие новогодние каникулы,
бабушка начала требовать, чтобы учебники она привозила с собой. Сама она
купила в сельпо керосиновую лампу и круглую пятилитровую канистру под
керосин. И теперь все чаще бывало, что в горнице зажигался яркий покупной
огонь, и Марина, примостившись поближе к лампе, читала вслух недвижно
замершей бабушке.
- Неужто так все понимаешь? - спрашивала старуха.
- Понимаю.
- Ах ты моя жаланная! - умилялась бабушка. - А я вот только буквицы
выучила, да и те перезабыла. Память-от дырявая.
- Это у тебя дырявая? - не верила Марина. - Ты же все на свете
знаешь...
- Все знает один господь, да и то молчит.
А однажды произошел такой разговор.
Марина читала вслух Пушкина, бабушка сидела, согнувшись над вязанием.
Свет мой, зеркальце! скажи,
Да всю правду доложи:
Я ль на свете всех милее,
Всех румяней и белее?.. -
размеренно произносила Марина. Бабушка вдруг подняла голову и
попросила повторить. Марина перечла отрывок.
- Складно сказано, - похвалила бабушка. - Такой приговор ловко должен
идтить. Хотя... скажи-ко еще.
Марина перечла в третий раз.
- Нет, - сказала бабушка. - Не сгодится. Всякий человек для себя
лучшей всех, покуда в себе не усомнился. А уж как усомнился, то и без
зеркальца знаешь, кто тебя превзойдет. И неужто царица того не понимает?
Жалко, такой складный приговор, да дуре достался. Ты читай, читай...
- Бабушка, - сказала Марина, - а почему нам учительница говорила, что
колдовства не бывает, что это просто сказки рассказывают?
- Может и так, - согласилась бабушка. - Сказки-от тоже не с головы
взяты. Ты учителей слушай, они дело говорят. Может, в школе и не всю
правду понимают, так то беда невелика. Одного спроси, другого - ин и
выучишься.
- А чего они говорят, когда сами не знают?.. - пробурчала Марина.
- Ты, жаланная, других строго не суди. Вот дед Андрей, совсем мужик
несмыслен, а как пчелу чует? И пчелки его знают, не жгут никогда. Ты
баешь, у него и учиться не надо, что он кашу пятерней ест? Иль меня
возьми. Я же темная совсем, в школу дня не бегала, отец не велел. Потом,
уже как сиротой стала, к знахарке на выучку попала. Так и вышло, грамоте
не знаю, а скорби людские все превзошла. Кажный человек свою науку
имеет...
- Бабушка, - вставила Марина, - а вот мама говорит, что на травки
просто мода такая, а на самом деле все лечат плесенью, и раньше так не
лечили.
- Ну, это не скажи...
Бабушка прошла в угол, где под висящими иконами стояло что-то вроде
тумбочки, покрытой ветхой скатеркой. Бабушка редко захаживала туда и
никогда не трогала скатерть, так что Марина думала, будто под божницей
всего лишь подставка для сменяемого раз в году пучка вербы. Но оказалось,
что под скатертью прячется полочка, а на ней несколько толстых, черных от
времени книг. Бабушка распахнула одну из них и, не глядя в страницы,
пропела чужим, заученным голосом, каким, бывало, сказывала о неведомой
Смык или Одолень-траве:
- "Аще у кого рана глубоко подсечена, возьми в бане из подполья
ростет, аки гриб белый или пена, изсуши насухо в вольном жару; изсуша,
изтолки мелко и просей ситом, смешай с добрым уксусом, упари в новом
горшочке, и станет густо; тем помазуй рану перышком помаленьку из глубины
наперед, а не сверху; помажешь сверху, ино не добро - верх наперед
заживет, а с исподи не заживет, ино тяжело".
Маришка слушала разинув рот. Бабушка закрыла книгу, улыбнулась и
спросила:
- Ладно ли я читаю?
- Ладно... - протянула девочка. - А что это?
- У меня тут и травнички, и заговоры, и Вертограды прохладные, и
святые книги - все есть.
Марина осторожно, двумя руками развернула книгу. Большие, неровно
обрезанные листы густо покрывала вязь рукописных строчек. На широких полях
располагались рисунки: заштрихованные кресты, а порой, видно для ясности
нарисованный разлапистый лист или корень о двух концах. Отдельные буквы
были вроде бы знакомы, но сколько Марина ни пыталась, она не сумела
прочесть ни одного слова.
- Это на каком языке? - спросила она бабушку.
- Русские люди писали, - был ответ, - вот выучишься - все книжки тебе
отойдут.
Тем же летом бабушка стала приучать Марину к лечебному делу.
Как-то Марина прибежала из деревни в слезах. Она долго и бессвязно
жаловалась, бабушка хлопотала вокруг нее, утирала слезы передником,
наконец осерчала, цыкнула, брызнула в лицо водой с уголька, отчего слезы
мгновенно высохли, и потребовала отчета.
- У Вовки Козны ячмень на глазу выбросило, - рассказала Марина. - Ты
говорила: если ячмень - плюнуть надо. Я три раза плевала, и вчера, и
позавчера, а он все пухнет. Ребята смеются а Вовка прибить обещался.
- Эх, Машенька, видать, не так ты плевала. Харкнуть человеку в глаза