- Где, умница?
- В бутылке...
- Мадерка в бутылке, - с унылым страхом сообщает старуха.
- Налей мне!..
Настя отпивает мелкими глотками и оглядывает комнату. Как неузнаваемо
переменилась эта комнатушка! Когда девочкой приходила сюда, казалась она
покоем непонятной мрачности, усугубленной цветным горением лампад. По-
лудневной свет, бесстыдно ворвавшийся сюда теперь, обнажил всю ее убо-
гость: оборванные отопревшие от стены обои, нелепый гардероб в углу, по-
хожий на двуспальную кровать, поставленную дыбом.
- Моли у нас много! - жалуется Матрена Симанна, прихлопывая одну в
руках. - Вот все морильщика жду, не зайдет ли...
Настя уходит. Мысли приятно кружатся. Она накидывает шерстяной платок
и бежит на улицу. Ее путь к Кате.
- ... Можно к тебе?
- Можно, будем чай вместе пить, - с холодком отвечает Катя.
- Нет... Я так посижу, не раздеваясь! - говорит Настя.
- Вот тут тебе письмо Семен прислал... чуть не забыла! Вторую неделю
лежит. Он и тебе, и мне по письму прислал... - намекающе смеется Катя, и
Настя это замечает.
Настя берет письмо и вскоре уходит.
- Какая ты толстая стала, - говорит она уже в дверях. - Знаешь, ты,
если и похудеешь, все равно толстой останешься!..
... Все сильней покрывались будни Зарядья какой-то прочернью. И
раньше была в них чернота, но пряталась глубоко, а тут проступила вдруг
всюду, словно пятна на зараженном теле. Где-то там, на краю, напрягались
последние силы. С багровым лицом, с глазами, расширенными от ужаса и бо-
ли в ранах, Россия предстояла врагу. Все еще гудели поля, но уже желез-
ная сукровица смерти из незаживляемой раны текла... Только Настя да Ду-
дин ощущали близкий конец. Третий, в ком могла бы столь же неугасимо по-
лыхать тревога, был слишком поглощен собственными печалями.
... метался Зосим Васильич. И как-то, еще летом, надумал искать пос-
леднего приюта в монастыре. Даже справки наводил стороной: можно ли, ес-
ли все семнадцать тысяч, сумму всего Быхаловского жизненного подвига,
единовременным вкладом внести, иметь себе пожизненную келью для отдохно-
венья от жизни, скорби и труда. Но согласиться отдать все семнадцать,
значило признаться в своей давнишней, первоначальной ошибке. Сделать это
сразу Зосим Васильич не решался...
Стали к Быхалову монахи ходить, тонкие и толстые, ангелы и хряки. Но
у всех равно были замедленные, осторожные движенья и вкрадчивая, журча-
щая речь. Иные пахли ладаном, иные - мылом, иные - смесью меди и селед-
ки. Семья Быхаловских запахов в испуге расступалась перед монашьими за-
пахами, неслыханными гостями в Быхаловской щели.
Однажды, в конце октября, сам монастырский казначей пришел, сопровож-
даемый двумя, меньшими. Был казначей внушителен, как колокол, а шелковая
ряса, сама собой пела об радостях горних миров, а руки были пухлы и мяг-
ки - гладить по душам пасомых. Весь тот день намеревался провести Зосим
Васильич в тихих беседословиях о семнадцати заветных тысячах и о челове-
ческой душе. Спрашивал казначей, обдумал ли Быхалов свое отреченье от
тлена. Интересовался также - в бумагах ли у Быхалова все семнадцать или
просто так, бумажками... Грозил погибелью низкий казначейский баритон,
журчал описаньями покойного райского места.
Гладя себя по волосам, повествовал казначей не слышанное ни разу Бы-
халовым преданье о Вавиле. Жил Вавило и ел Вавилу блуд. Ушел в обитель,
но и туда вошли. Тогда в самом себе, молчащем, заперся Вавило и замкнул-
ся засовом необычайного подвига. Но и туда просочились, и там обгладыва-
ли. И вот в одно утро бессонный и очумелый ринулся Вавило на беса и от-
кусил ему хвост. А то не хвост был, а собственный уд...
... и распалилась Быхаловская душа. И уже примерял в воображеньи рясу
на себя Зосим Васильич, и уже гулял в ней по монастырскому саду, где
клубятся черемухи в девственное небо всеблагой монастырской весны. Там
забыть о напрасной жизни, забыть о сыне, сгоревшем от буйственных помыс-
лов, там утихомириться возрастающему бунту Быхаловского сердца.
Было даже удивительно, как неиссякаемо струится из казначея эта слад-
кая густая скорбь... Как вдруг икнул казначей. Зосим Васильич вздрогнул
и украдкой огляделся. Один из меньших монашков зевал, а другой вяло по-
чесывал у себя под ряской, уныло глядя в окно.
- Что... аль блошка завелась? - резко поворотился к нему Быхалов.
- Новичок еще у нас... на послушаньи, - быстро сообразил казначей,
строгим взглядом укоряя монашка, покрасневшего до корней волос. - Из та-
ких вот и куем столпы веры!..
- Ну, брат, как тебя ни куй, все равно мощей не выйдет! - сказал рез-
ко Быхалов и встал, прислушиваясь.
В ту минуту над опустелыми улицами Зарядья грохнула первая шрапнель.
Настя видела из окна: кошка сидела в подворотне и нюхала старый башмак,
лежавший уже три дня в бездействии. Кошка улизнула, а Настя, отбегая от
окна, еще успела заметить, как выскочил из ворот ошалелый Дудин, крича
что-то, с руками, поднятыми вверх. Она видела: он перебежал переулок и
скрылся за углом.
Зарядье казалось совсем безлюдным. Воздух над ним трещал как сухое
бревно, ломаемое буйной силой пополам. Только у Проломных ворот наскочил
Дудин на какого-то, бежавшего куда-то с креслом от ужаса приходящих вре-
мен.
- ... кто? Кто паляет!? - возопил Дудин, пугая кресло какой-то осо-
бенно восторженной решимостью лица.
- Ленин к Москве подступил... - прокричало кресло, отшатываясь от Ду-
дина.
- Палят-то отколь?.. - всей грудью закричал Дудин, стараясь перере-
веть небо.
- ... со Вшивой горы... От Никиты-Мученика! По Кремлю разят... - про-
верещало кресло и побежало по кривым переулкам вглубь Зарядья, держась
стены.
Дудин проскочил в Проломные ворота. По набережной мимо него прошли
быстрым и точным шагом юнкера в погонах. А он бежал прямо по мостовой,
спотыкаясь и кашляя, прямо туда, за Устьинский, где пушки. Щеки его заш-
лись от бега синим румянцем, но горели глаза как у побеждающего солда-
та... Никто его не останавливал, потому что и некому было его остано-
вить.
Вдруг кровь сильно прилила к голове, и в глазах у Дудина помутилось.
Он остановился и присел отдышаться на тумбу. Швивая горка стреляла как
вулкан. Отдельные всплески пушечных выстрелов соединялись между собой
как цепочкой нечастым постукиваньем пулеметов. Начинался Октябрь...
Весь в холодном поту от бега Дудин посмотрел вверх и почему-то вспом-
нил незнакомца в чайнухе, год назад. Вдруг в груди заклокотало и запер-
шило в горле. Он отхаркнулся и плюнул перед собой. Мокрота показалась
ему необычного цвета. Он отплюнул себе в ладонь и, притихнув, напуганно
глядел на большие кровяные сгустки, плававшие в мокроте. Глядел он долго
и как-то чересчур внимательно.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
I. Аннушка Брыкина изменила.
Над огромным, немеряным полем снежное безмолвие висит. Пришел тот ве-
черний час, когда останавливаются ветры дуть, не находя себе пути в по-
темках. И впрямь: три леса, плотных и черных, вышли на углы поля, три
одинаких, неприступных, как три скалы. Зимние ветры, - сколько их,
больших и малых, заплутало безвестно в густых мраках этих лесов, сколько
порассеялось снежным прахом, сколько их в мелкие, вьюжные вьюны изве-
лось!
А в сумерки эти ныне падал снег. Не крутясь, не волнисто, а медленно
и прямо упадала каждая снежина, будто длинное, снежное протягивалось с
неба волокно. На опушке стоять, спиной к ели, - каждому дано услышать
легкое шурстенье проползающей зимы. И, хоть несла каждая снежина кусочек
света с собой, - было их много, - густели сумерки, одолевала ночь.
Приглядевшись к темноте, вдруг зашевелился ветер, а уж пошевелясь,
разошелся во-всю. Он и над тремя лесами кружит, он и по дороге бежит, -
малоезженной, закругленной, словно прочеркнулась взмахом откинутой руки.
Да он и без дорог: ветру везде путь. Будет время, будет лето, встанет
звонкая рожь по месту снежного безмолвия, - никому и в ум не придет
вспомнить, как свирепствовал здесь, в снежной глуши, ветер, хозяин ноч-
ного поля. А у хозяина в подслужьи и волк, и мороз, и обманная метельная
морока, а порой и самая человеческая суть. Ими правит хозяин, хлещет,
как ямщик коней... Они-то и влекут за собой событие ночного зимнего по-
ля.
Аннушка Брыкина Сергея Остифеича Половинкина из Гусаков домой везла.
Путь длинный и скучный. Считали бабы от Гусаков двадцать одну версту до
села Воры. Бабья верста хоть и не длинная, да по времени и казенной
версты длинней: мороз закрепчал, ветер озлился... Колко и резко стало
Аннушке глядеть в острую путаницу расходившегося снегового самопляса.
Тут месяц скачливый, непрестанно поспешающий куда-то, прошмыгнул в
дымных облаках. Он и глянул мимоходом на ночное поле, о котором речь.
Дорога на мгновенье прояснела.
Стали видны Аннушкины сани-ошевни, широкие, полны сеном: спать в нем.
Так и есть, - под овчиной и толстой затверделой дерюгой полеживал в се-
не, укрывшись с головой, сам уполномоченный по хлебным делам четырех во-
лостей, Половинкин. Ему тепло и мягко, укачали ухабы плотное тело Сергея
Остифеича, а запахи согретой овчины и сена приятно щекочут ноздри.
Они-то и склонили Половинкина в пушистый, овчинный сон.
Мнится Половинкину жаркая сплошная несуразица: не то сенокосная луго-
вина, не то страдное поле. И на поле том - огромной широты - движется
баб неисчислимое количество. А зачем они не косами машут, а серпами тра-
ву берут, невдомек подумать Половинкину. Да и не до дум тут: влажные за-
пахи повянувших трав совсем с ума свели Сергей-Остифеичеву кровь. Да и
сознанье необыкновенной своей должности кружит голову: ходить среди сог-
нутых баб, неуклонно блюсти равномерное производство травяного жнитва,
покрикивать время от времени: "Каждой травине счет! Каждой травине...".
Да будто и нет никого в белом свете, кроме как Сергей Остифеич... Он,
Половинкин, и есть ось мира, а вокруг него ходит кругом благодарная ба-
ба-земля.
А, в конце концов, будто и нет совсем баб, а просто ходит по лугу це-
лая тысяча бабьих, безголовых, истовых задов. - Сам Половинкин в соку
мужик. Он немолод, да и не стар, и не толст, и не тонок: во всех статьях
у него мужская мера соблюдена. Волос у Сереги мягкий, играющий, каштано-
вого цвета, бабий ленок. Лицо хоть и с припухлостями, зато взгляд побе-
дительный, взмах кнута в нем. Сколько бабьих сердец потаяло напрасной
мечтой о Сереге!
В своем овчинном сну подкрался Серега к одной да и щипнул, просто из
удовольствия: "Не виляй, мол, баба... Бери траву веселей! Каждой травине
счет!". Баба же обернулась да тырк Серегу в нос. Даже и обидеться не ус-
пев, чихнул Серега и очнулся.
Сенный стебелек, в нос заскользнув, определил окончанье Половинкинс-
кого сна. Но, не успев еще сообразить толком эту причину, вторично чих-
нул Сергей Остифеич и окончательно спугнул сладкую истому дремоты. Потя-
нулся Серега и, овчину пооткинув с лица, выглянул и вспомнил.
Ночь и сон. Вьюга с присвистом сигает через подорожные кусты... Ах
да! В Гусаках ссыпной пункт ездил устраивать. Ночь и сон. Ах да! Несется
в самоплясе снег, а жаркая овчина славно хранит надышанное тепло.
Вздремнул. Холодает, холодает к ночи... Экая темь! Ночь и сон.
Половинкин ворочает головой. Ветер ударяет в него целой пригоршней
крупных снежин. Они тают и текут по припухшим от сна щекам. Память рабо-
тает отчетливей. Теперь путь в Воры... готовиться к лету, уламывать му-
жика, уговаривать, что де и городу нужен хлеб, грозить... А мужик недви-
жим, что пень, - какое на него уговорное слово сыщешь?
Серега кряхтит от многих неприятных воспоминаний, но преодолевает тя-
готы яви теплое благодушие сна. Ах да, и везет его в Воры Анна Брыкина,
та самая, у которой муж затерялся в смертоносных полях. Та самая, у ко-