изменениями, какой-либо избранной им стратегии (хотя как целое оно может
проводить определенную стратегию по отношению к окружающей среде,
противодействуя идущим оттуда помехам). Адресат может выбирать стратегию
лишь тогда, когда приходящая программа не навязывает ему однозначно
требуемого поведения - когда, например, эта программа пестрит пробелами. В
этом случае программа требует пополнения, зависящего как от величины
пробелов, так и от "интерпретационных возможностей" адресата, которые
определяются его внутренней структурой и предшествовавшим
программированием. Читатель романа вынужден из-за недетерминированности
управления принимать стратегические решения на разных уровнях (решать, к
чему отнести отдельные фразы, целые сцены, композиции, слагающиеся из
сцен, и так далее). Стратегия обычно сводится к информационной
максимизации, а также организационной оптимизации (мы стремимся узнать как
можно больше и в наиболее целостном, связном виде). Восприятие текста
к_а_к программы, требующей дополнений в пределах допустимых вариантов
интерпретации, представляет собой лишь один из элементов нашего поведения,
построенного иерархически; ведь не затем же мы читаем, чтобы заниматься
стратегией сопоставления или упорядочения, а для того, чтобы что-то
узнать. Истинным результатом восприятия, в котором мы заинтересованы,
является увеличение информации. Решения о той или иной интерпретации и
всякие прочие управляющие действия семантико-синтаксического характера
обычно происходят на подпороговом уровне. Иначе говоря, "мысленное
дополнение фрагментарной программы" совершается таким образом, что оно
недоступно самоанализу. Сознание получает лишь конечные результаты этих
решений уже в виде информации, которую якобы совершенно непосредственно
несет нам текст. И только если текст труден, действия эти, доселе
автоматизированные, частично "поднимаются" в поле сознания, которое
включается в действие в качестве верховной интерпретирующей инстанции.
Происходит это у разных людей по-разному, поскольку "трудность" текста
нельзя измерить в одинаковой шкале для всех. Впрочем, полное понимание
многоэтапной работы мозга никогда не достигается интроспективным путем, и
недостижимость этого представляет собой один из кошмаров теоретической
лингвистики. Если продуктивность передачи оказывается неплохой, то есть
основные инварианты текста передаются, хотя сам текст как программа для
"информационной реконструкции" зияет пробелами, то это происходит потому,
что мозг "отправителя" и мозг "адресата" представляют собой гомоморфные
системы с высокой степенью функционального параллелизма, особенно если они
подвергались одинаковому предпрограммированию (в пределах одной и той же
культуры).
Формализация языковых высказываний направлена на максимальное сужение
полосы интерпретационного произвола. Формальный язык не допускает
альтернативных толкований, по крайней мере так должно быть в идеале. В
действительности оказывается, что эта полоса не равна нулю, поэтому
некоторые высказывания, однозначные для математика, не являются таковыми
для цифровой машины. Формальный язык реализует внемыслительным способом
(или по крайней мере "не обязательно мыслительным") чисто информационные
операции, представляя собой программу без пробелов, поскольку все его
элементы, а также правила их преобразований должны быть заданы explicite
уже вначале (отсутствие простора для "догадливости" адресата должно
воспрепятствовать применению различных интерпретационных стратегий).
Формальные высказывания - это разделенное на элементарные этапы
конструирование структур, которые имеют внутренние соотношения и лишены
соотношений внешних (соотнесений с реальным миром). Они не поддаются также
внешним проверочным тестам; истинность в чистой математике - не более чем
возможность непротиворечивого построения.
Операциональным - как в информационном смысле, так и в смысле
материальном - является язык наследственности. Этот язык столь подробен
потому, что генерируемые в нем "высказывания" подвергаются спустя
некоторое время "проверке" на "биологическую адекватность" с помощью
"естественных тестов" приспособленности живых систем, действующих в
природной экологической среде таких систем. Следовательно, "высказывания"
этого "языка" должны удовлетворять критерию "истинности" в его
прагматическом смысле: эффективность "операций" подтверждается и
опровергается в действии, причем "истинность" равносильна выживанию, а
"ложность" - гибели. Этим абстрактно-логическим крайностям в
действительности соответствует широкий сплошной спектр возможностей - ведь
"внутренне-противоречивые", то есть содержащие летальные гены,
"генетические фразы" вообще не могут завершить вступительную
(эмбриогенетическую) фазу своих операций, в то время как другие "фразы"
"опровергаются" лишь спустя длительное время, например на протяжении жизни
одного, а то и нескольких поколений. При этом исследование самого языка
наследственности, отдельных его "фраз" без учета всех "критериев
адекватности", которые содержит внешняя среда, не дает возможности
установить, осуществимы ли - и в какой степени - запрограммированные в
клеточном ядре операции.
В операциональном языке не появляются никакие "интеллектуальные",
"эмоциональные", "волевые" термины; точно так же нет в нем и общих имен.
Несмотря на это, универсальность такого языка может быть весьма
значительной; нужно учесть еще, что язык хромосом, хотя он совершенно
апсихичен и "внемыслителен" (он ведь не является наследием чьего-либо
мышления), однако же порождает в конце цепи управляемых им превращений
язык понимающих существ. Но, во-первых, в этом смысле "производный"
мыслительный язык возникает лишь на уровне целого человеческого коллектива
(отдельный индивидуум языка не создаст), а во-вторых, язык хромосом не
детерминирует возникновение мыслительного языка, он лишь делает подобное
событие вероятностно возможным. Чисто мыслительный язык реально нигде не
существует, но его можно было бы создать искусственно. Для этой цели
следует построить изолированные системы, являющиеся своего рода
модификацией лейбницевых "монад", обладающих определенными, меняющимися во
времени внутренними состояниями, которым сопоставлены их сокращенные
обозначения. "Процесс общения" состоит в том, что одна монада передает
другим обозначение своего внутреннего состояния. Монада понимает монаду,
поскольку ей "по внутреннему опыту" известны все состояния, о которых ее
могут информировать товарки. Напрашивается, конечно, аналогия с
субъективным языком самоанализа, на котором передаются состояния -
эмоциональные, волеизъявительные ("Хочу, чтоб мне было весело"),
интеллектуальные ("Мечтаю о радости"). Тем X, на основании которого
производится отбор "высказываний", в хромосомном языке является, как нам
уже известно, "биологическая адекватность" по отношению к среде. Что же
является таким Х для наших монад? Отбор названий идет по признаку их
адекватности внутренним состояниям и ничему более; поэтому чисто
мыслительный язык не может служить никакой цели в операциональном
понимании, как мы его определили. Разумеется, именно поэтому он и не
существует в таком "абсолютно одухотворенном" виде. Однако в зачаточных
формах, которым из-за скудости словаря и отсутствия синтаксиса не дано
права называться языком, он существует у животных. Поскольку биологически
полезно, чтобы одно животное (например, собака) ориентировалось во
"внутреннем состоянии" другого и поскольку таким состояниям сопоставлены
определенные формы наблюдаемого поведения, то с помощью своеобразного
"кода поведения" животные могут сообщать друг другу свои внутренние
состояния - страх, агрессивность, - причем это идет по каналам восприятия
в более широком, чем у нас, диапазоне, ибо собака способна учуять страх
или агрессивность, или, наконец, сексуальную готовность другой собаки.
Развитый чисто мыслительный язык (например, язык наших "монад") мог
бы создать также свою логику и математику, поскольку над элементарными
внутренними состояниями (если они не только переживаются в данный момент,
но и поддаются запоминанию) можно производить различные действия
(сложение, вычитание, исключение и так далее).
Заметим, что такого рода "монады" не могли бы возникнуть
эволюционным, естественным путем, однако если бы их кто-то создал, то
появилась бы возможность возникновения математики и логики без прямого
контакта с внешним миром (мы считаем, что монады не имеют никаких органов
чувств и подключены только друг к другу, например проводниками, по которым
идет прием и передача (высказываний "мыслительного языка").
Естественный человеческий язык является частично мыслительным, а
частично - операциональным. На этом языке можно сказать: "Меня мучает
головная боль", но чтобы понять эту фразу, нужно испытать боль и иметь
голову; можно сказать также: "Меня мучает боль утраты", поскольку язык
этот насквозь пропитан производными от внутренних состояний, которые можно
проецировать во внешний мир ("приход весны", "мрачное море"). Можно
создать в нем логику и математику и, наконец, можно реализовать с его
помощью различного рода эмпирические операции.
Между операциональным языком генов и обычным языком существует
следующее интересное соотношение. Язык наследственности можно (если не
сейчас, то хотя бы в идеале) выразить на естественном языке людей. Ведь
каждый ген можно так или иначе обозначить, скажем занумеровать
(естественный язык включает в себя математику вместе с теорией множеств).
Напротив, естественный язык однозначно передать посредством хромосомного
нельзя. Как мы уже отметили, язык наследственности не содержит никаких
общих имен или обозначений мысленных состояний. Но будь это только
диковинкой, об этом не стоило бы говорить. Однако это еще и весьма
поучительно. Некое хромосомное высказывание привело к появлению на свет
Лебега, Пуанкаре и Абеля 1. Мы знаем, что математические способности
предопределяются хромосомным высказыванием. Правда, нет никаких генов
"математического таланта" - в том смысле, что нельзя их перенумеровать и
выделить. Математическая одаренность предопределяется неизвестной
структурно-функциональной компонентой генотипа в целом, и мы не можем
сказать, в какой мере она уже заключена в зародышевой клетке, а в какой
содержится в общественной среде. Однако, вне всякого сомнения, среда
выступает скорее как "проявитель" таланта, нежели как его творец. Итак,
операциональный язык, не имеющий в своем словаре никаких общих имен, может
реализовать состояния, в которых появляются десигнаты этих имен 2.
Развитие, таким образом, идет от "частного" к общему, от менее сложного
состояния к более сложному. Дело, значит, обстоит не так, как если бы
операциональный язык генов являлся недостаточно универсальным орудием,
изучение которого мало что дает конструктору, коль скоро каждое
"высказывание", произносимое на этом языке, является "только"
самореализующейся производственной программой для конкретного экземпляра
данного вида и ничем более. Язык наследственности оказывается поразительно
"избыточным" в своей универсальности. Он служит орудием для
конструирования систем, способных выполнять такие задания, с которыми сам