не столько неприятелем, сколько непролазной грязью полей:
Наконец, нашелся Груши. Он упал на пруссаков с фланга, и через
четверть часа боя Блюхер запросил пощады.
- Пруссия тоже будет с нами,- сказал я Барклаю де Толли. - И
коварная Австрия станет ползать на брюхе, вымаливая пощаду.
- Это был дурной союзник,- согласился князь.
- А где же тот юный полковник, которого вы присылали ко мне?
- Увы! На обратном пути он был смертельно ранен в сердце, но из
последних сил доскакал и передал ваши слова. "Вы ранены?" - спросил я.
"Нет, я убит", - ответил он. И просил вас принять вот это:- князь
подал мне тяжелое черное кольцо с черным камнем. - Найдено им в одной
из древних африканских гробниц.
Это кольцо вдесятеро старше пирамид.
С благоговением я надел кольцо. Тяжесть веков переполняла его.
- Пусть это будет залогом нерушимости нашего союза,- сказал я. И
как бы в ответ тучи раздвинулись, и все вокруг залило отчаянным
сиянием.
Князь перекрестился.
- Это Божие знамение,- сказал он.
Я посмотрел в небо. Мне показалось, что там, за облаками, за
дымом, сквозь сияние - смотрит на нас знакомое узкое смуглое лицо:
:Это и правда было сиянием. Оно что-то сотворило с моим миром, и я
видел одинаково резко и придавал одинаковое значение и пылинке на
острие штыка игрушечного солдатика, и полету кобчика над далеким
лугом, и красноватому солнцу; и насморку давно умершего Наполеона, и
бесконечным недомоганиям моего старого папеньки, и собственным прыщам,
и хромоте мерина Рецессия; и слышному по ночам гудению далекого
поезда, и упрекам маменьки, и выспренным словам молитвы; и тому, что я
живу на земле, а мог бы и не жить, и тому, что жизнь прекрасна, а
смерть неизбежна: и с каким-то сладостным страданием я по-настоящему
ощутил себя металлическим гренадером, идущим в огонь ради прихоти
заоблачного мальчика:
И потом, когда сияние погасло и все стало таким, как раньше, я
разочарованно увидел истоптаный мною песок, вырытые канавки и
воткнутые палочки, насыпанный холмик и спичечные коробки вместо
домиков, деревянные пушечки, облупленую краску на солдатиках: и стал
тихо и медленно складывать все в ящик. Потом мне долго хотелось
кому-то (да кому же? маменьке, конечно) рассказать о том, что
произошло со мной сегодня, но я не знал, как начать разговор:
Я впервые встретился с нехваткой слов. Это было мучительно.
Золотая дверь на миг приоткрылась передо мною:
8.
Ученики ощупью, шаг за шагом, поднимались
вверх по витой лестнице.
Густав Мейринк
В двух местах ход был разрушен до такой степени, что пришлось
пробираться ползком. Потолок держался хорошо, а вот кирпичные стены
вдавливало внутрь, и земля набивалась влажными кучами. Тянуло смрадным
сквозняком, пламя свечей трепетало. Кое-где шаги начинали звучать
гулко, и если прислушаться, становилось слышно журчание воды. Но Гусар
шел уверенно, оглядываясь на спутников будто бы даже с усмешкой. И
оказался прав.
Через час с небольшим ход круто свернул и открылся в узкий
колодец. Темная жижа заполняла его дно. Вверх вели каменные ступени:
шершавые блоки размером в буханку хлеба, выступающие из стены и
расположенные крутой правовращающей спиралью. Гусар поворчал для
порядка, но полез вверх: осторожно и медленно. Нескольких ступеней не
было:
Лестница вывела на узкий выступ.
- Куда-то пришли, - сказал Коминт.
- Да, похоже:
Пути с выступа не было никакого.
- Включи-ка фонарь:- сказал Николай Степанович.
Но и в свете фонаря картина не изменилась.
- Не может же так быть - лестница никуда:- Коминт заозирался. -
Что-то же должно:- он посмотрел вниз. Но там была только черная жижа -
далеко-далеко.
- Каждый тупик куда-то ведет, - сказал Николай Степанович. -
Только надо подумать: Гусар, что скажешь?
Гусар молча смотрел в стену.
- Беспросвет:- Николай Степанович положил руки на стену. - Коминт,
погаси.
Стало совершенно темно. Пядь за пядью он обшаривал холодный
кирпич.
- Наверное, пожаловали мы с вами, ребята, к колдуну под Сухаревой
башней:
Брюс его фамилия: хороший человек: с Петром Первым в конфидентах
состоял: механик страстный и многознатец:
- Разыгрываешь, Степаныч? - сказал Коминт.
- Не имею привычки: Ага, вот:- под рукой его подался кирпич, и тут
же где-то в глубине заскрипел, проворачиваясь, какой-то древний
механизм. - Ты был прав: пришли.
- Остроумно, - сказал Коминт. - Значит, со светом сюда не войдешь,
а без света чужие не ходят.
- Я же говорю: колдун. Механик и многознатец. Теперь можешь
зажечь.
Они стояли на пороге весьма просторного зала со сводчатым
потолком. Дальний угол занимала алхимическая печь-атанор. Философское
яйцо, покривясь, покоилось на треножнике. На середине зала стоял
просторный, почерневший от времени стол, заваленный всякой всячиной:
колбами, ретортами, мортильями, оплетенными бутылями, змеевиками,
фарфоровыми и каменными тиглями, ступками: Такая же бесформенная груда
вещей громоздилась на полках: буссоли, секстанты, астролябии,
ареометры и прочие приборы неизвестного колдовского назначения. Слева
почти всю стену занимал штабель из пяти рядов окованных железом и тоже
почерневших сундуков. Рядом с сундуками, развернутая в три четверти,
стояла мраморная статуя Афродиты Пандемос; в животе ее зияло отверстие
размером в голову младенца. Под пару богине любви рядышком красовался
бронзовый Шива Лингамурти. А в зеленого стекла штофе:
- Кто же свечку зажег? - страшным шепотом сказал Коминт.
- Да Брюс, наверное, и зажег, - сказал Николай Степанович. - Это
вечная свечка.
Коминт шумно выдохнул:
- Никогда я к этому не привыкну:
- Я тоже так думал в свое время.
Гусар прошел вдоль стены, принюхиваясь. Остановился и поднял
морду.
- Что там?
Но Гусар последовал дальше.
- Ни пыли, ни плесени, - сказал Коминт подозрительно. - Будто
каждый день уборщица приходит.
- Умели строить, - сказал Николай Степанович. - Хозяин не был
здесь с двадцать девятого года, а уж когда все это построили, я боюсь
и вымолвить:
Коминт подошел к столу и провел пальцем по крышке - жестом
въедливого боцмана-дракона, проверяющего, как надраена медяшка. Палец
наткнулся на плотный белый комок, прилипший к столу. Коминт отковырнул
его, поднес к глазам. Понюхал.
- Что это, Бэрримор? - спросил Николай Степанович. - Сюда залетают
чайки?
- Стиморол, - сказал, озираясь, Коминт. - Непоправимо испорченный
вкус:
Неужели Каин?
- Не знаю: Гусар, Каин был здесь?
Молчание.
- Тогда не понимаю: Если диггеры, то как они прошли сквозь дверь?
И почему ничего не утащили?
- Может быть, утащили? Мы же не знаем, что тут было.
- И все равно: ну, посмотри: разве похоже на то, что здесь
побывала ватага современной молодежи?
- Не похоже, - честно сказал Коминт.
- Значит, кто-то из наших действительно уцелел. Давай искать -
может быть, знак оставил, а может:
- Да. А может быть, это тебя ловят. На живца.
- Это было бы не самое обидное: Ладно, раз уж мы сюда пришли,
давай займемся вон тем, - Николай Степанович показал на сундуки. -
Сдается мне, что это библиотека. И как бы не Ивана Васильевича:
Любой уважающий себя литературовед дал бы отрезать себе все, что
имел, чтобы только заглянуть в эти сундуки. Недаром, ох недаром искали
их двести с лишним лет: Взять тот, что с краю в верхнем, пятом ряду.
Там была Галичская летопись. Там был полный Плутарх и полный
Аристотель. Там была "Проклятая страсть" Петрония. Там был список
"Слова о полку Игореве" раза в два больше объемом, чем общеизвестный.
Там был первый русский роман четырнадцатого века "Болярин Даниил и
девица Айзиля". Там были мемуары Америго Веспуччи.
Там был четвертый том "Опытов" Монтеня. Там была поэма стольника
Адашева "Демон" и нравоучительное сочинение Сильвестра Медведева
"Душеспасение".
Была там и воено-патриотическая пьеса самого Ивана Васильевича
"Побитое поганство, или Посрамленный темник Булгак". Был там и свиток
желтого шелка с полным жизнеописанием Цинь Шихуанди. И мерзопакостное
сочинение Павла
Сирина "Обращение распутной отроковицы Лолитии св. Гумбертом". И
еще, и еще, и еще: И, наконец, были там три черные тетради: кожаные,
прошнурованные и снабженные печатями: Георгия Маслова, Марии
Десницыной и самого Николая Степановича Гумилева:
Красный идол на белом камне. (Техас, 1936, июнь)
"Дорогой Николас!
Вы, вероято, удивлены, что письмо мое отправлено не через нашего
друга
Натаниеля, а посредством совершенно постороннего человека. Но
этому есть серьезные причины, в которые, думаю, не мне Вас посвящать.
Врачи говорят, что жизни моей остается один последний год. Поэтому
я просто обязан доверить Вам сведения, которые могут представлять для
Вас определенный интерес. Вы спросите: почему я "обязан", а для Вас
это только "может представлять интерес". Дело в том, что я до сих пор
не знаю по- настоящему, насколько серьезно Вы восприняли мои
откровения. Я чувствую в
Вас человека, который с одинаковой простотой и легкостью способен
как верить истово и слепо, так и сомневаться во всем, даже в
собственном существовании.
Возможно, все это окажется чрезвычайно важно для Вас и Вашего дела
(которое я уже начинаю считать - слишком поздно, не так ли? - нашим
общим делом), а возможно Вы просто бросите мое письмо в ящик своего
письменного стола, где уже лежит тысяча подобных, и забудете обо всем
назавтра же. Тем не менее, я - повторюсь - обязан свою часть долга
исполнить, а уж Ваше дело принимать решение. Суть проблемы в том, что
один из моих многочисленных кореспондентов, приятный молодой человек
по имени Роберт Эрвин Говард, проживающий ныне в городе Кросс-Плэйнс,
штат Техас, располагает сведениями, которые я после той нашей памятной
беседы счел совершенно секретными, сакральными, а он со свойственной
молодости легкомысленностью делает их достоянием гласности. Не знаю,
из каких источников он почерпнул все это, но то, что он пишет,
совершенно совпадает с тем, что я не пишу. Он выпускает книжки в ярких
обложках, которые никто, кроме нас с вами, не может принимать всерьез,
но некоторые детали, которые Вы мне в свое время собщили (так же,
может быть, не подозревая даже о том, что важность их чрезвычайна),
говорят сами за себя. И я очень боюсь, что он уже взят на прицел.
Я не хочу, чтобы с ним что-то случилось, он весьма умен,
неравномерно, но глубоко образован и пользуется в своем городке
заслуженным уважением.
Может быть, Вам имело бы смысл побеседовать с ним и предупредить
его, чтобы не писал лишнего? Боюсь, кроме Вас, сделать это некому, а
мое болезненное (и обострившееся за последний год) чутье подсказывает
мне, что речь идет о нешуточных проблемах. Как вы знаете, мое
представление о сокрытом мире сформировалось из ночей кошмаров и
проведенных в библиотеке дней - и так всю жизнь; мистер же Говард
пользуется, как мне кажется, одной только интуицией. Мы оба чувствуем
опасность, угрожающую всему человечеству, и понимаем, что исходит она
не от людей - во всяком случае, не только от людей. Наивными
представлениями о том, что человечеству присущ инстинкт самоубийства,