подала руку своему спасителю, говоря ему:
- Поцелуй, сударь, и поблагодари меня; видишь, как женщины, если
чего-нибудь захотят, умеют поставить на своем.
Млодзеевский долго отговаривался, но должен был послушаться.
Она присела перед юношей.
- Моя благодарность не имеет большой цены, - сказал Теодор, поднося к
губам ее руку, - но князь-канцлер сам принесет вам, сударыня, свою
благодарность, потому что я не премину сказать ему, чем я обязан вам...
- А мне довольно и вашей благодарности! - с многозначительным
взглядом шепнула старостина.
На счастье для Паклевского приход Лели прекратил дальнейшие нежности
со стороны хозяйки, угрожавшие Теодору. Паненка была опять в своем обычном
веселом настроении и спешила воспользоваться временем, чтобы снова начать
поддразнивать Теодора.
Она очень искусно вмешалась в разговор и постаралась навести его на
такую тему, чтобы забрать себе Паклевского.
Конечно, он не противился этому!
- Прошу вас, - заговорила она, отводя его в сторону, - не ухаживать
за тетей. Мама и то беспокоится... Шутки в сторону, но старостина чересчур
уж нежна к своему спасителю. А я из-за вашей милости получила
неприятность. Для вас пригласили к нам ксендза Млодзеевского.
- Но почему же для меня? - запротестовал Теодор.
- Прошу мне не противоречить, - говорила Леля. - Да! Да! Его
пригласили для вас, а я его терпеть не могу. И я должна была четверть часа
смотреть на него.
- Почему вы его так не любите?
- Потому, что я люблю, чтобы уксус был кислый, а мед сладкий; чтобы
птица не представлялась рыбой, а рыба не стремилась летать. Вы понимаете
меня? Ксендз Млодзеевский - это рыба, которая хочет летать; у него одежда
духовного лица, а глаза - драгуна, и потом он так пристает к генеральше,
моей маме, как... Я его видеть не могу!
Паклевский ничего не ответил ей на это.
Леля перескакивала с предмета на предмет и болтала еще о многом, но
то и дело возвращалась к ксендзу Млодзеевскому и громко повторяла: ксендз
- не ксендз, а Бог знает что.
- Я уж предпочитаю ксендза-канцлера Прокопа, хоть у него очень
грязные босые ноги.
Мать приказала ей замолчать, но она разболталась еще веселее;
старостина смеялась и обнимала ее.
Паклевский, простившись с дамами, направился прямо от них во дворец
князя-канцлера, чтобы узнать там, когда его ожидают, и в зависимости от
ответа обдумать, что делать - ехать ли к нему с докладом или подождать его
здесь.
Хорошее настроение, овладевшее Теодором со времени свидания с
прелатом, скоро омрачилось приездом в столицу гетмана Браницкого. Тодя,
ожидавший прибытия Волчинского двора, дождался сначала и был свидетелем
въезда гетмана.
Под влиянием людей, среди которых он жил, в нем развивалась все
большая ненависть к Браницкому, которой он ни перед кем не скрывал.
Все то, что пришлось ему видеть и слышать в столице, вращаясь в
обществе приверженцев фамилии, доказывало ему, что победа фамилии
совершенно обеспечена...
И потому прием, оказанный Браницкому его друзьями и сторонниками,
произвел чрезвычайно сильное впечатление на его юношеское воображение.
Это был единственный акт в деятельности партии, который удался ей
вполне.
Браницкий был еще в Белостоке, когда шляхте дали знать, что он едет,
и чтобы они выезжали ему навстречу, увеличивали его свиту и всячески
показывали ему, что считают его своим будущим королем. Так как ловкие
посланники старосты Браньского умели привлекать к себе союзников и
заставлять их проделывать, что им внушали, то гетмана на всем пути
встречали овациями, аплодисментами, криками, приветствиями и речами.
Гетман, вероятно, догадывался, что все это было заранее подготовлено,
но ему приятно льстили эти выражения преданности, которые перетягивали на
его сторону симпатии легко увлекающейся страны...
Это путешествие могло установить обманчивое представление о том, что
vox populi был за ним, и ему готовилась великая будущность.
Призрак короны прельщал и гетманшу, хотя она и не имела такой
уверенности в том, что это сбудется. Везде, где только останавливался
Браницкий со своей свитой, шляхта толпами устремлялась к нему на поклон, и
во всех речах - потому что упражнение в ораторском искусстве было любимым
развлечением шляхты - все намеки, указания и пророчества сводились к
одному выводу, что высшее место принадлежит тому, кто умел привлечь к себе
сердца братьев-шляхтичей.
Этот заразительный энтузиазм так охватил всех, что опередил даже
пышный въезд гетмана в столицу и овладел частью ее обитателей. И здесь
встреча гетмана была заранее подготовлена старостой Браньским; всем было
заранее известно о часе его прибытия, улицы были заполнены толпами
любопытных, среди которых оппозиция, если только она была здесь, не смела
поднять голоса.
Въезд был действительно великолепный, ослепительный, можно сказать
почти королевский, и притом устроенный с соблюдением различных старинных
традиций. Шли отряды парадных полков, гусары, кирасиры, татары, янычары;
за ними следовали бесчисленные ряды возов, фургонов, тарантасов, конной
свиты, гайдуков, драгун и пестро одетых слуг. Ехали чиновники,
сопровождавшие гетмана, вся его канцелярия, маршал двора; везли знамена,
шли музыканты. Весь этот огромный лагерь вступил в полном параде - весь
яркий, красочный, шумно движущийся - в столицу, имея целью произвести
впечатление на население ее.
Бесконечно длинной разноцветной змеей тянулась процессия, так что
один конец ее въезжал во дворец, а другой был еще в Праге. По обеим
сторонам улицы, где проезжал двор гетмана, стояли тесными рядами массы
народа: мещане, евреи, шляхтичи, а умело расставленные среди них зачинщики
приветственными криками разжигали толпу и увлекали ее своим деланным
энтузиазмом.
Нет ничего легче вдохновить толпу, ослепленную зрелищем и уже
подготовленную к энтузиазму. Поэтому на всем протяжении пути гетмана
раздавались приветственные возгласы, летели в воздух шапки, и веселый шум
наполнял улицы.
По всей Варшаве разносилось эхо этих криков, и все были совершенно
убеждены, что именно гетман и никто другой должен быть королем, так как он
и теперь принимает королевские почести.
Весть эта разнеслась по городу, и фамилия, приверженцы которой косо
посматривали на это торжество, на минуту даже испугалась этой
демонстрации, являвшейся доказательством известной силы и уверенности в
себе.
Теодор, смотревший из окна на эту процессию, первый встревожился и
опечалился.
После встречи гетмана, Чарторыйские, явно избегая всякого
соперничества с ним, прибыли в столицу, как всегда с большой свитой, но
без всякого шума и огласки.
Паклевский уже ожидал во дворце князя-канцлера и был одним из первых,
о котором спросил, отдохнув немного, его высокий покровитель.
Его впустили к князю в то время, когда тот, еще не успев сбросить
собольей шубы, согревался шоколадом. В комнате не было больше никого.
Канцлер обернулся, увидел юношу и, сидя спиной к нему, начал спрашивать:
- Ну, что, сударь? Сделали какую-нибудь глупость? Одну? Или, может
быть, две? Сколько же?
- Я не считал, - возразил Теодор, - а вы, ваша княжеская милость,
соблаговолите оказать мне снисхождение при подсчете.
- Вы знаете, сударь, что снисходительность не в моей натуре, молодых
это портит, а старых вводит в заблуждение. Ad rem! Что же вы сделали?
- Я видел прелата, объявил ему о gaudium magnum, и он не выказал ни
малейшего неудовольствия, - сказал Теодор.
- Я был в этом уверен, - пробормотал канцлер.
- Этот человек - de bonne composition. - Разговор их происходил почти
всегда на французском языке.
Канцлер взглянул через плечо и слегка усмехнулся, но не сказал
ничего, не удостоил своего посла ни одним словом похвалы.
- Просили держать все в секрете, - сказал Теодор.
Князь и на это не ответил и, казалось, был гораздо более занят своим
шоколадом, чем докладом.
- Прошу не отлучаться - вы мне можете понадобиться, сударь, - сказал
он, - мы не на отдых приехали сюда. Я не рекомендую вам осторожности и
умения хранить тайны, потому что вы уже и так знаете, что это - первое
условие службы у меня. Как в школе... Знаете, сударь? Если бы даже пекли и
жарили в смоле!
Паклевский склонил голову.
В этот день в первый раз и как раз под конец разговора он имел
счастье увидеть того, о котором уже столько понаслышался, еще не зная его.
Нарушая строгий приказ не впускать никого в кабинет, к канцлеру вошел
поздравить его с приездом молодой и красивый стольник литовский.
Паклевский был поражен его наружностью и манерой держаться, в которых было
столько непринужденного и в то же время царственного величия, как ни у
кого больше. Лицо его освещалось прекрасной улыбкой, невольно
располагавшей к себе каждого. В манерах его было что-то иностранное, но с
печатью аристократизма, избалованности и княжеского изящества.
В ту минуту, когда вошедший бросился обнимать дядю, князь-канцлер
сделал Теодору знак удалиться.
За закрытыми дверьми он слышал оживленные голоса; один был веселый,
другой - суровый.
Прошло несколько дней в обычных занятиях, беготне и такой массе
разнообразных поручений, что Паклевскому просто некогда было вздохнуть. На
третий день его вызвали к канцлеру, который встретил его с нахмуренным
лицом.
- Где вы были, сударь? С кем болтали? Кому открылись в данном вам
поручении? Говори правду.
Теодор остолбенел.
- Ваше сиятельство! - воскликнул он. - Я могу поклясться на
евангелии, что не проговорился ни перед кем. Я нигде не был.
- Этого не может быть! - крикнул канцлер. - Ты меня выдал!
- Никогда я этого не делал - это ложь! - сказал Паклевский, ударяя
себя в грудь.
- Сплетня ходит по всему городу - откуда? Кто? Прелат не стал бы об
этом хвалиться; я тоже; а кроме нас и тебя никто об этом не знал.
- Только одна пани старостина, в доме которой я встретился с ксендзом
Млодзеевским, - отвечал Паклевский, - могла что-нибудь рассказать, но
разговора нашего никто не слышал.
- Очень тебе нужно было лезть к бабам, чтобы у них встречаться с
ксендзом Млодзеевским? - крикнул князь. - Разве не нашлось бы другой
дороги?
Паклевский ничего не ответил, но спустя немного времени, чувствуя
себя без вины обиженным, заметил:
- Хотя я высоко ценю службу у вашего сиятельства, но, если я уже
утратил ваше доверие...
- Да не будь же ты... - оборвал его канцлер. - Это еще что за шутки,
сударь? Вы отказываетесь от службы у меня? Вот это мне нравится...
Настоящая шляхетская натура! Нос кверху! И ни слова ему не скажи!
Князь дал волю своему гневу и бушевал. Теодор стоял перед ним
спокойно и молча, но чем грознее хотел казаться князь, тем сильнее
закипала кровь у Теодора, и ни с того, ни с сего он твердил про себя:
- Брошу службу!
Быть может, он сознавал свою полезность при дворе канцлера, а
юношеская гордость, так долго дремавшая в нем, вдруг пробудилась от резких
слов не выбиравшего своих выражений князя-канцлера.
Несколько раз князь умолкал, как будто желая услышать оправдание,
смиренное извинение; но Теодор сжал зубы и молчал. Это еще более выводило
из себя властного вельможу, привыкшего к тому, чтобы все перед ним падало
ниц.
Теодор стоял с побледневшим лицом, и когда канцлер на минуту умолк,
он молча поклонился и вышел.