подумаешь, что он давил свеклу. Странно, но у меня сложилось другое
впечатление -- мне даже казалось, что Маэстро не в ударе, что у него, должно
быть, побаливала печень, что он, как говорят, не выкладывается, а сдержан и
скучноват. Наверно, я был единственным в театре Корона, кто так думал,
потому что Кайо Родригес, нагнав меня, чуть не сбил меня с ног.
-- Дон-Жуан -- блеск! А Маэстро -- потрясающий дирижер! -- заорал он.
-- Ты помнишь то место в скерцо Мендельсона, ну, прямо настоящий шепоток
гномов, а не оркестр.
-- Знаешь, -- сказал я, -- услышать бы сначала этот шепоток гномов!
-- Не валяй дурака, -- огрызнулся Кайо, и я видел, что он искренне
возмущен. -- Неужели ты не в состоянии уловить такое! Наш Маэстро -- гений,
и сегодня он превзошел самого себя, ясно? По-моему, ты зря притворяешься
глухим.
В эту минуту нас настигла Гильермина Фонтан, которая слово в слово
повторила то, что наплели дочери Эпифании, а потом они с Кайо проникновенно
смотрели друг на друга со слезами на глазах, растроганные созвучностью своих
восторгов, стихийным братством, от которого добреют, правда ненадолго,
человеческие души. Я глядел на них, ничего не понимая, силясь осмыслить
причины этого восхищения. Ну, допустим, я не каждый вечер хожу на концерты и
не в пример им порой могу спутать Брамса с Брукнером или наоборот, что в их
кругу расценят как непростительное невежество. И все же эти воспаленные
лица, эти потные загривки, готовность аплодировать где угодно, в фойе или
посреди улицы, -- все это наводило меня на мысль об атмосферных влияниях, о
влажности воздуха, о солнечных пятнах, словом, о тех вещах, что сказываются,
несомненно, на поведении человека. Помнится, я даже подумал, нет ли в зале
какого-нибудь остряка, который решил повторить знаменитый опыт доктора Окса,
чтобы распалить всю эту публику. Гильермина прервала мои раздумья, дернув
меня за руку (мы были едва знакомы).
-- А сейчас -- Дебюсси! -- прошептала она в сильнейшем возбуждении. --
Кружевная игра воды, "La mer"4.-- Счастлив буду это услышать, -- сказал я.--
Представляете себе, как прозвучит "Море" у нашего Маэстро!-- Безупречно, --
обронил я, глядя на нее в упор, чтобы проследить, как она отнесется к моему
замечанию.Обманувшись во мне, Гильермина тут же повернулась к Кайо, который
глотал содовую, словно одуревший от жажды верблюд, и оба молитвенно
погрузились в предварительные расчеты того, что даст вторая часть "Моря" и
какой неслыханной силы достигнет Маэстро в третьей части. Я решил
прогуляться по коридорам, а потом вышел в фойе. Меня трогал и вместе с тем
раздражал этот исступленный восторг всей публики после первого отделения.
Громкое жужжание разворошенного улья било по моим нервам -- я сам вдруг
разволновался и даже удвоил обычную порцию содовой воды. В известной мере,
мне было досадно, что я не участвую в этом действе, а скорее на манер
ученого энтомолога наблюдаю за всем со стороны. Но что поделаешь! Такое
происходит со мной везде и всюду и, если уж на то пошло, даже помогает не
связываться всерьез ни с чем в жизни.
Когда я вернулся в партер, все уже сидели на своих местах, и мне
пришлось поднять весь ряд, чтобы добраться до своего кресла. Что-то было
смешное в том, что нетерпеливая публика расселась по своим местам, не
дожидаясь оркестрантов, которые озабоченно, словно нехотя, выходили на
сцену. Я взглянул на галерку и на балконы -- сплошная черная масса, будто
мухи в банке из-под сладкого. В партере то тут, то там вспыхивали и гасли
огоньки -- это меломаны, что принесли с собой партитуры, проверяли свои
фонарики. Когда огромная центральная люстра стала медленно тускнеть, в
наступающую темноту, навстречу вышедшему на сцену Маэстро покатились
аплодисменты. Я подумал, что эти нарастающие звуки как бы теснили свет и
заставили вступить в строй одно из моих пяти чувств, в то время как другое
получило возможность передохнуть. Слева от меня яростно била в ладони
сеньора Джонатан, и не одна она -- весь ряд целиком. Но впереди, наискосок,
я заметил человека, который сидел совсем неподвижно, едва склонив голову.
Слепой? Конечно, слепой, я даже мысленно различил блики на его белой
полированной трости и еще эти бесполезные очки. Лишь мы вдвоем во всем зале
не аплодировали, и, разумеется, у меня возник острый интерес к слепому
человеку. Мне неудержимо захотелось подсесть к нему, заговорить, завязать
разговор. Ведь как-никак -- это единственный человек, дерзнувший не
аплодировать Маэстро. Впереди исступленно отбивали свои ладоши дочери
Эпифании, да и он сам не отставал от них. Маэстро небрежно кивнул публике,
поднял глаза кверху, откуда, как на огромных роликах, скатывался грохот,
врезаясь в аплодисменты партера и лож. Мне показалось, что у Маэстро не то
испытующее, не то озабоченное выражение лица -- его опытный слух, должно
быть, уловил, что сегодня на его юбилейном концерте публика ведет себя
как-то совсем по-другому. "Море" тоже вызвало овацию, и не менее
восторженную, чем Рихард Штраус, что вполне понятно. Я и сам не устоял перед
звуковыми раскатами и всплесками финала и хлопал до боли в ладонях. Сеньора
Джонатан плакала.
-- Непостижимо! -- прошептала она, повернув ко мне совершенно мокрое
лицо, словно в крупных каплях дождя. -- Ну просто непостижимо.
Маэстро то исчезал, то появлялся, как всегда, был элегантен и взлетел
на дирижерскую подставку с легкостью, напоминающей распорядителей аукционов.
Он поднял своих музыкантов, и в ответ с удвоенной силой грянули новые
аплодисменты и новые "браво"! Слепой, что сидел справа от меня, тоже
аплодировал, но очень скупо, щадя ладони, -- мне доставляло истинное
удовольствие наблюдать, с какой сдержанностью он, весь подобранный, даже
отсутствующий (голова опущена вниз), поддерживает этот взрыв энтузиазма.
Бесконечные "браво"! -- обычно они звучат обособленно, выражая чье-то
мнение, -- неслись отовсюду. Поначалу аплодисменты не были такими буйными,
как в первом отделении концерта, но теперь музыка как бы отошла в сторону,
теперь рукоплескали не "Дон-Жуану" и не "Морю", а только лишь Маэстро и еще,
пожалуй, той солидарности чувств, которая объединила всех ценителей музыки.
И овация, черпавшая силы сама в себе, нарастала и минутами делалась
мучительно невыносимой. Я с раздражением смотрел по сторонам и вдруг слева
от себя заметил женщину в красном -- она побежала по проходу и остановилась
возле сцены у самых ног Маэстро. Когда Маэстро снова склонился перед
публикой, он отпрянул, увидев прямо перед собой сеньору в красном, и тут же
выпрямился. Но сверху, с галерки, несся такой угрожающий гул, что ему
пришлось снова кланяться и приветствовать публику -- он это делал очень
редко -- вскинутой вверх рукой, что незамедлительно вызвало новый взрыв
восторга, и к неистовым аплодисментам присоединился топот ног в ложах и
бельэтаже. Ну, это уж слишком.
Хотя и не было перерыва, Маэстро удалился на несколько минут, и я даже
привстал с кресла, чтобы получше разглядеть зал. Влажная, вязкая духота и
возбуждение превратили большинство людей в какое-то подобие жалких, мокрых
креветок. Сотни смятых платочков колыхались, словно волны нового моря,
возникшего как бы в насмешку вслед за только что смолкшим "La mer". Многие
чуть ли не опрометью бросились в фойе, чтобы наспех осушить стакан лимонада
или пива и, боясь упустить что-либо важное, значительное, бегом летели в
зал, натыкаясь на встречных. У главного входа в партер образовалась
беспорядочная толчея. Но не было и намека на какое-либо недовольство, люди
исполнились бесконечной добротой друг к другу, вернее, настало какое-то
всеобщее умиление, в котором они друг друга понимали и чувствовали. Сеньора
Джонатан, с трудом умещавшаяся в узком кресле, подняла на меня глаза -- я
все еще стоял, -- и лицо ее до удивления напоминало спелую репу.
"Непостижимо! -- простонала она. -- Просто непостижимо!"
Я почти возликовал, увидев выходящего на сцену Маэстро; эта толпа, к
которой я -- увы! -- принадлежал, внушала мне жалость и отвращение. Из всех
в зале, пожалуй, один Маэстро и его музыканты сохраняли человеческое
достоинство. Да еще этот слепой, там, справа, что не аплодировал, а сидел
прямой, как струна, -- сама сдержанность, само внимание.
-- Пятая! -- влажно выдохнула мне в ухо сеньора Джонатан. -- Экстаз
трагедии!
Я сразу подумал, что это неплохо для названия фильма, и прикрыл глаза.
Наверно, мне хотелось уподобиться слепому, единственному человеческому
существу среди этого студенистого месива, в котором я так безнадежно увяз. И
когда я увидел маленькие зеленые огоньки, скользнувшие передо мной, словно
ласточки, первая фраза бетховенской симфонии обрушилась на меня ковшом
землечерпалки и заставила смотреть на сцену. Маэстро был почти прекрасен --
тонкое, проницательное лицо и руки, к ним прикован оркестр, гудевший всеми
своими моторами в великой тишине, которая мгновенно затопила грохот
безудержных аплодисментов. Но, честно говоря, мне показалось, что Маэстро
пустил в ход свою машину чуть раньше, чем настала эта тишина. Первая тема
прошла где-то над нашими головами и с ней ее символы, огни воспоминаний, ее
привычное, совсем простое: та-та-та-та. Вторая, очерченная дирижерской
палочкой, разлилась по залу, и мне почудилось, что воздух занялся пламенем.
Но пламя это было холодным, невидимым, оно жгло изнутри. Наверное, никто,
кроме меня, не обратил внимания на первый крик, слишком короткий,
придушенный. Я расслышал его в аккорде деревянных и медных духовых, потому
что девушка, забившаяся в судорогах, сидела прямо передо мной. Крик был
сухой, недолгий, словно в истерическом припадке или любовном экстазе.
Девушка запрокинула голову, касаясь затылком резного единорога, которым
увенчаны кресла в партере, и с такой силой колотила ногами по полу, что ее
едва удерживали сидевшие рядом. Сверху, с первого яруса, донесся еще один
крик и более яростный топот ног. Едва закончилась вторая часть, как Маэстро
сразу, без паузы, перешел к третьей. Меня вдруг взяло любопытство -- может
ли дирижер слышать эти крики, или он целиком в плену звуковой стихии
оркестра. А девушка из переднего ряда клонилась все ниже и ниже, и какая-то
женщина (скорее всего -- мать) обнимала ее за плечи. Я хотел было помочь им,
но попробуй сделать что-нибудь во время концерта, если они сидят в другом
ряду и кругом незнакомые люди. У меня даже мелькнула мысль призвать в
помощники сеньору Джонатан, ведь женщины более находчивы и знают, что нужно
делать в подобных случаях. Но сеньора Джонатан не отрывала глаз от спины
Маэстро -- она вся ушла в музыку. Мне показалось, что у нее на подбородке,
прямо под нижней губой, что-то блестит. Внезапно впереди нас встал во весь
рост какой-то сеньор в смокинге, и его могучая спина целиком заслонила
Маэстро. Так странно, что кто-то встал посреди концерта... Но разве не
странно, что публика вообще не замечает этих криков, не видит, что у девушки
настоящий истерический припадок? Мои глаза неожиданно выхватили расплывчатое
красное пятно в центре партера. Ну, конечно, это та самая женщина, что в
антракте бежала к сцене! Она медленно шла к сцене, и хоть держалась совсем
прямо, я бы сказал -- не шла, а подкрадывалась, ее выдавала походка: шаги
медленные, как у завороженного человека, -- вот-вот изготовится и прыгнет.
Она неотрывно смотрела на Маэстро, мне даже почудился шалый блеск ее глаз.
Какой-то мужчина, выбравшись из своего ряда, устремился вслед за ней, -- вот