-- Ребенок? Вы что-то спутали. У нас нет грудных детей. Рядом с вами --
одинокая дама, я ведь говорил.
Петроне ответил не сразу. Одно из двух: или управляющий глупо лжет, или
здешняя акустика сыграла с ним дурацкую шутку. Собеседник глядел чуть
искоса, словно и его все это раздражало. "Наверное, считает, что я из
робости не решаюсь потребовать, чтобы меня перевели в другой номер", --
подумал Петроне. Трудно, просто бессмысленно настаивать, когда все наотрез
отрицают. Петроне пожал плечами и спросил газету.
-- Наверное, приснилось, -- сказал он. Ему было не приятно, что
пришлось говорить это и вообще объясняться.
В кабаре было до смерти скучно, оба сотрапезника угощали его довольно
вяло, так что он легко сослался на усталость и уехал в отель. Подписать
контракты решили назавтра к вечеру; в сущности, с делами он покончил.
В вестибюле было так тихо, что, сам того не замечая, он пошел на
цыпочках. У кровати лежали вечерняя газета и письма из дому. Он узнал почерк
жены.
Прежде чем лечь, он долго смотрел на шкаф и на выступавший над ним
кусок двери. Если положить туда два чемодана, дверь исчезнет совсем, и звуки
будут много глуше. В этот час, как и прежде, стояла тишина. Отель уснул,
спали и вещи и люди. Но растревоженному Петроне казалось, что все -- не так,
что все не спит, ждет чего-то в сердцевине молчанья. Его невысказанный страх
передается, наверное, и дому и людям, и они тоже не спят, притаившись в
своих номерах. Как это глупо, однако!
Когда ребенок заплакал часа в три, Петроне почти не удивился. Привстав
на кровати, он подумал, не позвать ли сторожа -- пускай свидетель
подтвердит, что тут не заснешь. Плакал ребенок тихо, еле слышно, порой
затихал ненадолго, но Петроне знал, что крик скоро начнется снова. Медленно
проползали десять -- двенадцать секунд, что-то коротко хрюкало, и тихий писк
срывался в пронзительный плач.
Петроне закурил и подумал, не постучать ли вежливо в стену -- пускай
она там укачает своего младенца. И сразу понял, что не верит ни в нее, ни в
него -- не верит, как это ни странно, что управляющий солгал. Женский голос,
настойчиво и тихо увещевающий ребенка, заглушил детский плач. Она баюкала,
утешала, и Петроне все же представил себе, как она сидит у кроватки, или
качает колыбель, или держит младенца на руках. Но его он не мог себе
представить, словно заверения управляющего пересилили свидетельства чувств.
Время шло, жалобы то затихали, то заглушали женский шепот, и Петроне стало
казаться, что это -- фарс, розыгрыш, нелепая дикая игра. Он вспомнил о
бездетных женщинах, тайком возившихся с куклами, россказни о мнимом
материнстве, которое много опасней возни с племянниками или с животными. Она
кричит сама, ребенка нет, и убаюкивает пустоту и плачет настоящими слезами,
ведь ей не надо притворяться -- горе с ней, нелепое горе в пустой комнате, в
равнодушии рассвета.
Петроне зажег лампу -- спать он не мог -- и подумал: что же делать?
Настроение испортилось вконец, да и как ему не испортиться от этой игры и
фальши? Все казалось теперь фальшивым -- и тишина, и баюканье, и плач.
Только они и существовали в этот предутренний час, только они и были правдой
и невыносимой ложью. Постучать в стену -- мало. Он еще не совсем проснулся,
хотя и не спал как следует, и вдруг заметил, что двигает шкаф, медленно
обнажая пыльную дверь.
Босой, в пижаме, он приник к дверям -- всем телом, как сороконожка, --
и, приложив губы к грязным сосновым створкам, заплакал и запищал, как тот,
невидимый младенец. Он плакал все громче, захлебывался, заходился. Там, за
дверью, замолчали -- должно быть, надолго. А за миг до того он услышал
шарканье шлепанцев и короткий женский крик, предвещавший бурю, но
оборвавшийся, словно тугая струна.
В одиннадцатом часу он проходил мимо портье. Раньше, в девятом, сквозь
сон, он услышал его голос и еще один -- женский, и кто-то двигал вещи за
стеной. Сейчас у лифта он увидел баул и два больших чемодана. Управляющий
был явно растерян.
-- Как спалось? -- по долгу службы спросил он, с трудом скрывая
безразличие.
Петроне пожал плечами. К чему уточнять, все равно он завтра уедет.
-- Сегодня будет спокойней, -- сказал управляющий, глядя на вещи, --
ваша соседка уезжает через час.
Он ждал ответа, и Петроне подбодрил его взглядом.
-- Жила тут, жила, и вот -- едет. Женщин не поймешь.
-- Да, -- сказал Петроне. -- Их понять трудно.
На улице его качнуло, хотя он был здоров. Глотая горький кофе, он думал
все о том же, забыв о делах, не замечая светлого дня. Это из-за него, из-за
Петроне, уехала соседка, в припадке страха, стыда или злости. "Жила тут,
жила..." Больная, наверное, но -- безобидная. Ему, а не ей надо было уехать.
Поговорить, извиниться, попросить остаться, пообещать молчание. Он пошел
назад, остановился. Нет, он сваляет дурака, она примет его слова как-нибудь
не так. И вообще, пора идти на деловое свидание -- нехорошо, если им
придется ждать. Бог с ней, пускай себя дурачит. Просто истеричка. Найдет
другой отель, будет там баюкать своего воображаемого младенца.
Ночью ему снова стало не по себе, и тишина показалась ему еще
нестерпимей. Возвращаясь, он не удержался -- взглянул на доску и увидел, что
соседского ключа уже нет. Поболтав немного с портье, который зевал за своим
барьером, он вошел в номер, не слишком надеясь уснуть, положил на столик
вечерние газеты и новый детектив, сложил чемоданы, привел бумаги в порядок.
Было жарко, и окно он открыл настежь. Аккуратная постель показалась ему
неудобной. Наконец стояла тишина, он мог уснуть как убитый -- и не спал: он
ворочался в постели, тишина давила его -- та самая, которой он добился так
хитро, та, которую ему так мстительно вернули. Горькая, насмешливая мысль
подсказала ему, что без детского плача и не уснешь, и не проснешься. Плача
не хватало, и когда, чуть позже, он услышал слабый, знакомый звук за
заколоченной дверью, он понял -- сквозь страх, сквозь желание бежать, -- что
женщина не лгала, что она была права, убаюкивая ребенка, чтобы он замолчал
наконец, а они -- заснули.
Хулио Кортасар.
Конец игры
Рассказ
(Из книги "Конец игры")
Перевод Э. Брагинской
После обеда в самую жару Летисия, Оланда и я убегали к железной дороге.
Мы выскальзывали из дома через белую дверь, едва только мама и тетя Руфь
уходили к себе отдыхать. Маму и тетю Руфь всегда утомляло мытье посуды,
особенно если мы с Оландой помогали им вытирать тарелки. Бесконечные споры,
наше шушуканье и эти ложечки на полу делали невыносимой полутемную кухню,
где застоялся запах сала и утробно мяукал Хосе, и все, как правило,
заканчивалось бурной ссорой и общим разладом.
Оланда, вот кто умел затевать скандалы! Она могла нарочно уронить
чистый стакан в миску с жирной водой или вдруг, как бы невзначай, заметить,
что у наших соседей -- целых две служанки. Я действовала по-другому. Мне, к
примеру, доставляло особое удовольствие сказать тете Руфи, что ей бы лучше
полоскать стаканы и тарелки, а не портить руки чисткой кастрюль. Мама,
разумеется, не прикасалась к кастрюлям, и я, стало быть, откровенно
настраивала их друг против друга -- вот, мол, сами разбирайтесь, кому из вас
делать работу полегче. Когда же нам становилось совсем невмоготу от попреков
и надоевших семейных историй, мы решались на очень смелый, даже героический
шаг -- шпарили кипятком старого Хосе. Говорят, ошпаренный кот и от холодной
воды шарахается, а наш -- так наоборот -- всегда как нарочно вертелся возле
плиты, вроде бы просил: ну плесните на меня водичкой градусов в сто, то есть
не в сто, а поменьше, гораздо меньше. Словом, коту от этого никакого вреда,
он жив и здоров, а уж в доме, как говорится, дым столбом, и несусветную
суматоху обычно венчал знаменитый си-бемоль тети Руфи. Пока мама разыскивала
знакомую нам палку, мы с Оландой исчезали в крытой галерее и прятались в
одной из дальних комнат, где поджидала Летисия, которая, к нашему великому
удивлению, зачитывалась в ту пору Понсоном дю Террайлем1. Мама преследовала
нас до самой двери, но по дороге она расставалась с желанием пересчитать
наши кости. Ей довольно быстро надоедало слушать, как мы, запершись изнутри,
с театральным надрывом вымаливали прощение, и она уходила, повторяя одно и
то же:-- Ну, мерзкие девчонки, вы кончите улицей!Но все наши невзгоды
кончались там, у железной дороги, куда мы убегали, как только в доме
водворялась тишина и даже Хосе, растянувшись в тени душистого лимона,
засыпал под жужжание пчел. Мы тихонько отворяли белую калитку, и едва она
закрывалась за нами, сам ветер, вернее, сама свобода легко подхватывала нас
и, будто невесомых, бросала вперед. Мы с разгона взлетали на железнодорожную
насыпь и оттуда, сверху, молча осматривали наше королевство.
У нас и правда было свое королевство. Оно было там, где железная дорога
выгибалась крутой дугой и чуть ли не вплотную подходила к задам нашего дома.
И в этом королевстве -- щебень, две колеи, жалкая нелепая травка среди
битого камня, да еще мелкие осколки гранита, в которых настоящими
бриллиантами сверкали кварц, полевой шпат и слюда. С опаской, наспех (не
из-за поезда, а из-за домашних: они могли нас увидеть в любую минуту) мы
прикасались к рельсам, и прямо в лицо ударяло жаром раскаленных камней.
Потом, выпрямившись во весь рост, мы поворачивались в сторону реки, и нас
обдавало влажным и горячим ветром, от которого мокрыми делались щеки и даже
уши. Мы сбегали вниз и снова карабкались наверх по насыпи, и так по многу
раз -- из сухого зноя в пекло, пропитанное влагой. Нам нравилось
прикладывать ладони к разгоряченному лицу и чувствовать, как по телу
ручейками стекает пот. А перед глазами -- то железнодорожные шпалы, то река,
лучше сказать, кусочек реки цвета кофе с молоком.
Потом, спустившись с насыпи, мы усаживались в жидкой тени ив,
притулившихся к каменному забору сада, куда выходила калитка. Тут под ивами
была столица королевства, сказочный город, святая святых наших игр. Все игры
придумывала Летисия, самая счастливая из нас. Самая счастливая, потому что
ей жилось великолепно, много лучше, чем нам. Она не вытирала посуды, не
стелила постели, ей разрешали целый день напролет клеить фигурки или читать
и даже сидеть со взрослыми допоздна, если пожелает. Да разве только это? А
отдельная комната? А сладости? Да сколько еще всяких благ и преимуществ!
Летисия, конечно, научилась извлекать пользу из своего положения. Она стала
главной не только в наших играх, но и вообще в нашем королевстве. Мы
подчинялись ей беспрекословно, даже с удовольствием. Может, все дело в
маминых наставлениях: она с утра до вечера говорила о том, как надо
обращаться с Летисией. А может, мы просто любили свою сестренку и не видели
ничего дурного в том, что она везде и всюду командует нами. Жаль только, что
по своему виду Летисия никак не годилась в командиры. Она была меньше всех
ростом и страшно худая. Оланда была тоже худая, да и я никак не весила
больше пятидесяти килограммов. Но Летисия была по-особому, на редкость худая
-- кожа да кости, даже шея, даже уши и те какие-то безжизненные, худые.
Наверное, Летисия казалась такой из-за болезни, из-за больного позвоночника.
Она ведь совсем не могла поворачивать голову и очень напоминала гладильную
доску, вроде той, обтянутой белым полотном, что стояла на кухне у наших
соседей. Ну самая настоящая гладильная доска! А вот вертела нами, как ей
вздумается.