бродяга. Он продолжал влачить свое жалкое существование, несмотря на
крушение всех своих надежд, лелеемых в течение многих лет, как и у его
камчатского брата по несчастью. Старик До Хок-Ро - тоже мой брат по
Сахалину, и я написал о нем в своей ранней повести "Собиратели трав".
Так вот, советский человек - бедный человек, который захотел жить богато, но
ему это не удалось. Тяжко трудясь и подчас живя нищенски, он копит деньги,
как билетики надежды, но однажды их у него отнимает государство или уносит
вор. Бедняк-мечтатель, возжелавший из своей нищеты сделать богатство,- вот
что такое советский человек. И всякий, кто подобным образом живет на этой
грешной земле, похож на советского человека. И мой дед Ким Ги-Ен был такой
же, и мой отец, и я сам тоже.
Очевидно, устройство счастья посредством накопления материального богатства
не является верным способом. Об этом догадывались, наверное, некоторые из
моих братьев по Сахалину, братьев по Камчатке. Вот хотя бы этот камчатский
брат.
Он рисовал на тканях пятнистых оленей с большими ветвистыми рогами, горы с
водопадами и прихотливо изогнутые деревья на каменных уступах. Одно из его
произведений приобрела моя матушка и повесила в комнате на стенку. Меня
картина почему-то глубоко заинтересовала и даже взволновала. Я узнал от
матери, где живет автор, и вскоре навестил его.
Это был один из тех камчатских корейцев, сезонников из Северной Кореи, чьих
детей учил мой отец. Когда я пришел, художник на вертикально натянутом
полотне рисовал водяными красками тигра. На моих глазах из небытия возник
живой полосатый тигр, исполненный грозной силы,- и я вдруг мгновенно постиг,
что вижу момент сотворения жизни... Это и было искусством.
И мне стало ясно, что я должен делать всегда, во все свои дни на земле.
Болезнь
Я перешел уже через вершину своей жизни и, глядя вдаль, ясно вижу ее закат,
а оглядываясь назад, вспоминаю свою неизменную любовь к ней. Что бы со мною
ни происходило - а происходило многое и разное, порой и самое печальное,-
мне всегда нравилось жить, и я не испытывал еще отвращения к жизни, никогда
не проклинал ее. Но, сознавая это умом в свои зрелые годы, в молодости я
любил жизнь всем сердцем, бездумно, страстно. И особенно сильным было это
сердечное чувство, мне кажется, в пору детства, а именно лет в десять -
двенадцать.
Почему именно тогда? Наверное, потому что как раз в те годы я сильно болел и
мне недоступны были многие радости вольного детства: купание в холодной
речке летом, катание на лыжах и коньках зимой... И оттого, что всего этого
мне было нельзя, ах, как я все это любил!
А заболел я бронхиальной астмой в очень тяжелой форме, и это случилось на
Камчатке, где было столько зимних игр и забав, и летних походов на сопки за
ягодами, и чудесных встреч с океаном в тихую погоду при задумчивом рокоте
кипящих бурунов и в шторм, когда ветер разносил по берегу рыхлые куски пены,
срывая их с набегающих волн.
Могучий и суровый, исполненный первобытной силы дикой жизни, камчатский край
был далек от суеты человеческой цивилизации. Синеватые каменные горы его,
покрытые на вершинах белыми шапками вечных снегов, были доступны лишь
отдаленному, робкому взгляду человека, который оказывался слишком мал и
ничтожен перед гигантами, рожденными на свет миллионы лет назад, когда еще и
духа человеческого не было на Земле. Едва ли успели заметить эти великаны
появление крохотных существ, которые стали считать себя хозяевами земных
просторов, океанов, небес и, чего там скромничать, венцом творения.
Не обращая внимания на возню людских букашечных сообществ, бубнили громовыми
раскатами вулканы, просыпаясь время от времени и ворочаясь на своих
материковых плитах... В горных долинах изливали седые потоки горячей воды и
белого пара камчатские гейзеры.
Когда начиналась камчатская рыбная путина, лосось из моря в реки пёр таким
плотным, могучим валом, что в горловине реки воды было меньше, чем рыбьих
тел. И в устье нельзя было переплыть на лодках с одного берега на другой -
живой рыбный поток подхватывал лодку вместе с веслами и уносил прочь, крутя
посудину, словно щепку. На спокойной воде, в широком речном плёсе, спинными
плавниками грандиозных лососевых косяков чернела вся поверхность реки -
словно на гладкой воде вырастали какие-то темные остролистые растения,
которые чудом могли еще и передвигаться!
Этакая сила, первозданная жизненная стихия, титанический выброс на
поверхность энергии земных недр, грохот волн и вулканов, подземные толчки
планетного пульса и раскачка каменных глыб мускулистыми плечами океанских
бурь!
И перед всем этим я, большеголовый и тщедушный мальчик с больной грудью, в
которой хрипела и клокотала мокрота, словно в жалком гейзере задыхающейся,
испуганной жизни. Я заболел весной, в пору таяния снегов, промокнув в
ледяной воде, куда провалился однажды, играя вместе с друзьями на берегу
новоявленной речки, которая образовалась от слияния потоков талой воды. Моя
болезнь очень быстро подвела меня к той черте жизни, за которой открывается
человеку что-то совершенно беспощадное, люто холодное, как темная вода с
серыми хлопьями полужидкого мокрого снега.
Жестоко проболев все лето, я сильно ослабел и буквально таял на глазах, и
тогда мои родители, испугавшись за мою жизнь, приняли решение отправить меня
вместе с моей старшей сестрою на материк, в город Хабаровск. Оттуда как раз
приехал знакомый человек, некий лектор по распространению политических
знаний Пак, и он взялся отвезти нас на Большую землю.
Это была отчаянная попытка родителей вырвать меня из-под власти тех грозных
сил, которые уже подхватили маленький комочек моей жизни холодным потоком и
готовы были навсегда унести в лоно первозданной камчатской стихии. Лектор по
распространению политических знаний пообещал определить меня в Хабаровске на
лечение в поликлинику краевого комитета партии. Это была хорошая возможность
- все лучшее в нашей стране тогда принадлежало партийным органам.
И вот мы, сестра шестнадцати лет и я, двенадцатилетний, совершили вместе с
лектором Паком многодневный тяжелый переезд по штормовому морю на пароходе
от Камчатки до Владивостока, а оттуда на поезде до Хабаровска.
Впервые мы, двое детей, оказались без родительской защиты в огромном мире
незнакомых, чужих людей. В командировке лектор Пак был молчаливый,
преисполненный важности и чувства собственного достоинства партийный
работник. А дома у себя, как выяснилось, он боялся своей жены Василисы,
тушевался перед нею и обычно прятался в крошечной спальне, не выходя в
единственную большую комнату, где крутилась вся его семья - сварливая
супруга и дети со странными именами: Зея, Бурея, Вемисор, Вилорик и Люция.
Таких имен в русских святцах никогда не бывало, но это были все же русские
имена, данные детям их отцом под влиянием вдохновения времени. Советский
патриотизм и партийная романтика были в основе этого вдохновения. Так, имена
Бурея и Зея, данные двум очаровательным девочкам, означали названия крупных
рек на Дальнем Востоке, в бассейнах которых во времена революции и
гражданской войны происходило много славных партизанских дел. Имя старшего
из сыновей - Вилорик - сложилось из начальных букв слов, составивших
следующую крылатую сентенцию: Владимир Ильич Ленин Освободил Рабочих И
Крестьян. А имя младшего сына Вемисор означало аббревиатуру: Великая Мировая
Социалистическая Революция.
Слегка не повезло с именем самой старшей девочке, красивой и стройной Люции.
Дело в том, что молодой отец, ожидая первого ребенка, предполагал, что у
него будет сын и он назовет его - РЕВО. А затем, мечтал партийный отец, у
него непременно родится дочь, и он назовет ее - ЛЮЦИЯ. Вот и получилось бы у
него: РЕВОЛЮЦИЯ. Но не вышло по его желанию: первой родилась девочка. И все
же товарищ Пак на всякий случай назвал ее Люцией, надеясь, что следующего
ребенка Василиса родит в мужском варианте и можно будет назвать его именем
Рево - все равно, пусть и с перестановкой слагаемых, в сумме получится
РЕВОЛЮЦИЯ. Но Василиса и во второй, и в третий раз родила дочерей...
Весь этот жутковатый бред сознания, подогреваемого распаленным политическим
энтузиазмом, был тогда нормой привычного советского конформизма. Конечно,
этот бред обретал звучание на русском языке, но почему-то бредивших было
очень много именно среди советских корейцев. Что там говорить - мою старшую
сестру, с которой мы прибыли в Хабаровск, тоже звали Люцией! Но меня,
родившегося вслед за ней, моя благословенная, светлой памяти матушка не
позволила назвать Рево, и я теперь, слава Богу, Анатолий. Просто
замечательно!
И вот в такое время, особый энтузиазм которого можно определить и по модным
тогда именам, я с сестрой Люцией оказался в непонятном мире и впервые ощутил
своей испуганной детской душою то состояние человека, что называется
одиночеством в городе. Это одиночество в моем случае открыла мне
бронхиальная астма, мучительная болезнь, отгородившая меня от всего мира
стеной отчуждения. В особенности по ночам, когда приступы астмы усиливались
и я лежал бессонный, весь в поту, изойдя мучительным кашлем и прислушиваясь
к зловещему клокотанию мокротных пленок в груди, было велико это
одиночество!
У лектора Пака в доме мы с сестрою жить не могли, не было места, и нам
пришлось искать по городу квартиру. Удачных вариантов не попадалось, и мы
довольно много скитались по разным районам, живя у разных людей - русских и
корейцев. В том районе, где нам удалось снять самую первую комнатку, мы и
пошли в школу: сестра в девятый класс, а я в пятый. Когда же в результате
последовавших перемен жилья мы оказались довольно далеко от первоначального
места, мне пришлось ходить в школу через весь город.
Необычайно странной, печальной, гнетущей сердце предстала та наша городская
жизнь - после камчатского существования на лоне дикой и могучей природы,
после океанского гула, снежных ураганов, громадной луны над краем сопки,
перед которой пробежала однажды по снегу стая волков... Непонятны и чужды
мне были эти городские жители, столь уверенные в своих действиях и не
знающие, что значит болеть и мучиться от удушья по ночам...
Непонятной и бесконечно чуждой была и красивая, сладко пахнущая духами
врачиха из крайкомовской больницы, куда я все же был определен на лечение.
Когда я время от времени приходил к ней на прием, она всегда смотрела на
меня с задумчивой жалостью, и мне было мучительно стыдно стоять перед нею
раздетым, со своими тощими ребрами, тоненькими руками и утлой грудью, в
которой не смолкал влажно клокочущий бронхитный хрип.
Зимой мне пришлось ходить по нескончаемо длинной улице Серышева,
пересекавшей центр города и тянувшейся далее, почти к самой окраине, где
находилась моя школа. И вот на этой-то улице меня стала подстерегать
страшная и неумолимая беда - само Зло человеческое, о котором я до этого не
имел никакого представления...
Прошло уже добрых полвека, а я, несчастный, все еще никак не могу забыть
этого. Недалеко от школы меня стал встречать некий уличный мальчишка,
подросток лет пятнадцати, русский паренек в большой ватной телогрейке,
видимо, отцовской - с заплатками бедности на ней, с закатанными рукавами,
которые были слишком длинны для мальчишеских рук.
Этот разбойник начинал свой разбой с того, что обшаривал на мне все карманы,
вытаскивая из них мои детские сокровища, какие обыкновенно бывают у всех
мальчишек на свете, забирал всю мелочь, которую давала мне сестра на тот
случай, если часть пути я захотел бы проехать на автобусе или трамвае. Затем
он потрошил мою школьную сумку, вынимал и перекладывал в карман своей
залатанной телогрейки мой школьный завтрак, который был заботливо уложен
сестрою в бумажный пакет. Но, полностью ограбив меня, этот бандит не
ограничивался добычей. Скверно усмехаясь своим недобрым плебейским лицом,
покрытым ранними морщинками, он смотрел мне в глаза непонятным, почти
веселым, внимательным взглядом и принимался мучить меня. Он бил кулаками по
лицу, разбивал в кровь губы и нос, а потом, нагнув и подмяв меня под себя,