шли. Уже их хорошо бритые, с жалкими надменными лицами, в высоких
картузах, в кителях с "грудью" генералы, среди которых было несколько
знаменитых мучителей и убийц, находились, должно быть, у Крымского моста,
а солдаты все шли, ковыляли - кто рваный и босой, а кто в шинели
нараспашку.
С интересом и отвращением смотрел я на них. Как многие
летчики-бомбардировщики, за всю войну я вообще ни разу не видел врага,
разве что пикируя на цель, - позиция, с которой не много увидишь! Теперь
"повезло" - сразу пятьдесят семь тысяч шестьсот врагов, по двадцати в
шеренге, прошли передо мной, одни дивясь на Москву, которая была особенно
хороша в этот сияющий день, другие потупившись, глядя под ноги
равнодушно-угрюмо.
Это были разные люди, с разной судьбой. Но однообразно-чужим,
бесконечно далеким от нас был каждый их взгляд, каждое движение.
Я посмотрел на Катю. Она стояла, прижав сумочку к груди, волновалась.
Потом вдруг крепко поцеловала меня. Я спросил:
- Поблагодарила?
И она ответила очень серьезно:
- Да.
У нас было много денег, и мы сняли самый лучший номер в гостинице
"Москва" - роскошный, с зеркалами, картинами и роялем.
Сперва нам было немного страшновато. Но оказалось, что к зеркалам,
коврам, потолку, на котором были нарисованы цветы и амуры, совсем нетрудно
привыкнуть. Нам было очень хорошо в этом номере, просторно и чертовски
уютно.
Конечно, Кораблев явился в день приезда - нарядный, с аккуратно
закрученными усами, в свободной вышитой белой рубашке, которая очень шла к
нему и делала похожим на какого-то великого русского художника - но на
какого, мы с Катей забыли.
Он был в Москве, когда летом 1942 года я стучался в его лохматую,
обитую войлоком дверь. Он был в Москве и чуть не сошел с ума, вернувшись
домой и найдя письмо, в котором я сообщал, что еду в Ярославль за Катей.
- Как это вам понравится! За Катей, которую я накануне провожал в
милицию, потому что ее не хотели прописывать на Сивцевом-Вражке!
- Не беда, дорогой Иван Павлыч, - сказал я, - все хорошо, что хорошо
кончается. В то лето я был не очень счастлив, и мне даже нравится, что мы
встретились теперь, когда все действительно кончается хорошо. Я был черен,
худ и дик, а теперь вы видите перед собой нормального, веселого человека.
Но расскажите же о себе! Что вы делаете? Как живете?
Иван Павлыч никогда не умел рассказывать о себе. Зато мы узнали много
интересного о школе на Садово Триумфальной, в которой некогда произошли
такие важные события в моей и Катиной жизни. Мы кончили школу, с каждым
годом она уходила все дальше от нас, и уже начинало казаться странным, что
это были мы - пылкие дети, которым жизнь представлялась такою
преувеличенно сложной. А для Ивана Павлыча школа все продолжалась. Каждый
день он не торопясь расчесывал перед зеркалом усы, брал палочку и шел на
урок, и новые мальчики, как под лучом прожектора, проходили перед его
строгим, любящим, внимательным взглядом. О, этот взгляд! Я вспомнил Гришку
Фабера, который утверждал, что "взгляд - все" и что с таким взглядом он бы
"в два счета сделал в театре карьеру".
- Иван Павлыч, где он?
- Гриша в провинции, - сказал Иван Павлыч, - в Саратове. Я давно не
видел его. Кажется, он стал хорошим актером.
- Он и был хорошим. Мне всегда нравилась его игра. Немного орал, но
что за беда! Зато не пропадало ни слова.
Мы перебрали весь класс - грустно и весело было вспоминать старых
друзей, которых по всей стране раскидала жизнь. Таня Величко строит дома в
Сталинграде. Шура Кочнев - полковник артиллерии и недавно был упомянут в
приказе. Но о многих и Иван Павлыч ничего не знал - время как будто прошло
мимо них, и они остались в памяти мальчиками и девочками семнадцати лет.
Так-то мы сидели и разговаривали, и уже раза три позвонил профессор
Валентин Николаевич Жуков и был обруган, даром что профессор, за то, что
не приходит, ссылаясь на какую-то очередную затею со змеями или гибридами
черно-бурых лисиц.
Наконец он явился и застыл на пороге, задумчиво положив палец на нос.
Ему, видите ли, почудилось, что он попал в чужой номер!
- Ну, профессор, заходи, заходи, - сказал я ему.
И он побежал ко мне, хохоча, а за ним в дверях появилась высокая,
полная белокурая дама, которую, если не ошибаюсь, когда-то звали Кирен.
Конечно, прежде всего, я был подвергнут допросу, перекрестному,
потому что слева меня допрашивал Валя, а справа - Кирен. Почему, каким
образом и на каком основании, взломав чужую квартиру, обойдя комнаты,
обнаружив, что Катя живет у профессора В.Н.Жукова, я не нашел ничего
лучшего, как оставить записку, совершенно бессмысленную, потому что в ней
не было указано ни где меня искать, ни долго ли я пробуду в Москве.
- Дубина, это была ее постель, - сказал Валя, - а в ногах лежало ее
платье! Боже мой, да разве ты не догадался, что только женская рука могла
навести у меня такой порядок?
- Нет, в том, что женская, - сказал я, - у меня не было ни малейших
сомнений.
Кира захохотала, кажется, добродушно, а Валя сделал мне большие
глаза. Очевидно, тень загадочной Женьки Колпакчи с разными глазами еще
бродила в этом семейном доме.
Женщины ушли в соседнюю комнату. Кирен кормила своего четвертого, так
что, нужно полагать, у них нашлось о чем поболтать.
А мы заговорили о войне. Во многом уже были видны признаки ее
окончания, и Валя с Иваном Павлычем слушали меня с таким выражением, как
будто именно мне предстояло в ближайшем будущем отдать командующему
последний рапорт о том, что нашими войсками занят город Берлин: Валя
спросил, почему мы не форсируем Вислу, и от души огорчился, когда я
ответил, что не знаю. Что касается Севера, если судить по его вопросам, я
командовал не эскадрильей, а фронтом.
Потом Иван Павлыч заговорил о капитане Татаринове, и, немного понизив
голос, чтобы не услышала Катя, я рассказал некоторые подробности, о
которых не упоминалось в печати. Недалеко от палатки капитана, в узкой
расщелине скалы, были найдены могилы матросов - трупы были положены прямо
на землю и завалены большими камнями. Медведи и песцы растащили и
перемешали кости - один череп был найден в трех километрах от лагеря, в
соседней ложбине. Очевидно, последние дни капитан провел в одном спальном
мешке с поваром Колпаковым, который умер раньше него. На письме к Марии
Васильевне было написано сперва: "Моей жене", а потом исправлено: "Моей
вдове". Под правой рукой капитана было найдено обручальное кольцо с
инициалами М.Т. на внутренней стороне ободка.
Я вынул из чемодана и показал золотой медальон в виде сердечка. На
одной стороне был миниатюрный портрет Марии Васильевны, а на другой -
прядь черных волос, и, отойдя к окну, Иван Павлыч надел очки и долго
рассматривал медальон. Так долго рассматривал он, вытирал платочком усы и
снова рассматривал, что, в конце концов, мы с Валей подошли к нему и,
обняв с обеих сторон, повели и посадили в кресло.
- Но Катя так похожа, боже мой! - сказал он, вздохнув. - В декабре
будет семнадцать лет. Трудно поверить.
Он попросил меня познать Катю и рассказал ей, что весной ездил на
кладбище, посадил цветы и нанял сторожа покрасить решетку.
До ночи сидели у нас друзья, и Кира уже успела съездить на
Сивцев-Вражек покормить младшего и вернулась со старшей - той самой,
которая в будущем подавала надежды стать знаменитой артисткой. Во всяком
случае, по мнению Кириной мамы, покойная Варвара Рабинович со всей своей
знаменитой школой "не годилась в подметки" этой девочке, которая еще в
грудном возрасте умела великолепно "брать голос в маску", а теперь читала
Пушкина не хуже знаменитого Степаняна.
Валя много и не так скучно, как всегда, рассказывал о своих зверях -
между прочим, о борьбе с грызунами в траншеях. Я спросил, удалось ли ему,
в конце концов, доказать, что у змей от возраста меняется кровь, или это
так и осталось в науке загадкой. Он засмеялся и сказал, что да, удалось.
Это был превосходный день в Москве, начавшийся с того, что больше
двух часов мы ждали, пока пленные немцы пройдут мимо нас, - лучше он
начаться не мог! Это был день, когда вдруг сверкнуло в душе и осталось
навеки ослепительное сознание победы. Еще она не была напечатана черными
буквами на газетном листе, еще многие должны были отдать за нее жизнь, но
уже она была ясно видна в том неуловимом "чувстве возвращения", которое
было, казалось, разлито повсюду. Жизнь возвращалась на старые места, война
сделала их совсем другими, и странным, молодым ощущением столкновения
нового и старого была полна Москва лета 1944 года.
А вечером был салют. Позывные "важного сообщения" прозвенели без
четверти одиннадцать, и Валя сказал, что нужно немедленно бежать на
двенадцатый этаж. Лифт был полон, и мы пошли пешком - совершенно напрасно,
потому что дорогой выяснилось, что на двенадцатый этаж нельзя попасть
иначе, как лифтом. Но мы каким-то образом все же добрались, и великолепная
вечерняя Москва открылась передо мной, стеснив сердце горячим и острым
волнением. Мы с Катей переглянулись улыбаясь. Взявшись за руки, мы стояли
у какой-то стены. Как бы не торопясь, озарялось багровыми вспышками
спокойное небо, а потом прямо над нами быстро летели вверх и медленно вниз
пестрые цветные огни.
Глава седьмая
ДВА РАЗГОВОРА
Два дела было у меня в Москве. Первое - доклад в Географическом
обществе о том, как мы нашли экспедицию "Св. Марии", и второе - разговор
со следователем о Ромашове. Как ни странно, эти дела были связаны между
собой, потому что еще из Н. я послал в прокуратуру копию моего объяснения
с Ромашовым на Собачьей Площадке.
Начну со второго.
Осенью 1943 года Ромашов был осужден на десять лет - я узнал об этом
от работника Особого отдела на Н., который снимал с меня допрос, когда в
Москве разбиралось дело. Теперь оно, не знаю почему, было передано в
гражданские инстанции и пересматривалось - тоже не знаю почему. Незадолго
до моего отъезда из Н. мне сообщили, что в Москве следствие потребует от
меня каких-то дополнительных данных.
Все это было неприятно и скучно, и, вспоминая еще дорогой, что мне
придется снова войти в утомительную и сложную атмосферу этого дела, я
немного расстраивался - отпуск был бы так хорош без него!
На второй день приезда я доложил, что явился, и был немедленно
приглашен к следователю, который вел дело Ромашова...
Приемная была общая - полутемный зал, перегороженный деревянным
барьером. Широкие старинные скамьи стояли вдоль стен, и самые разные люди
- старики, девушки, какие-то военные без погон - сидели на них, дожидаясь
допроса.
Я нашел кабинет моего следователя - на двери значилась его странная
фамилия: Веселаго - и, так как было еще рановато, занялся перестановкой
флажков на карте, висевшей в приемной. Карта была недурна, но флажки
далеко отставали от линии фронта.
Знакомый голос оторвал меня от этого занятия - такой знакомый,
круглый, солидный голос, что на одно мгновение я почувствовал себя плохо
одетым мальчиком, грязным, с большой заплатой на штанах.
Голос спросил:
- Можно?
Очевидно, было еще нельзя, потому что, приоткрыв дверь к следователю,
Николай Антоныч закрыл ее и сел на скамью с немного оскорбленным видом. Я
встретил его в последний раз в метро летом 1942 года - таков он был и
сейчас: величественный и снисходительно-важный.