этот мальчик, родившийся в бедной рыбачьей семье на берегу Азовского моря.
Как будто не он, а я в юности ходил матросом на нефтеналивных судах между
Батумом и Новороссийском. Как будто не он, а я выдержал экзамен на
"морского прапорщика" и потом служил в Гидрографическом управлении, с
гордым равнодушием перенося высокомерное непризнание офицерства. Как будто
не он, а я делал заметки на полях нансеновских книг и гениальная мысль:
"Лед сам решит задачу" была записана моей рукой. Как будто его история
окончилась не поражением и безвестной смертью, а победой и счастьем. И
друзья, и враги, и любовь повторились снова, но жизнь стала иной, и
победили не враги, а друзья и любовь.
Я говорил и все с большей силой испытывал то чувство, которое не могу
назвать иначе, как вдохновением. Как будто на далеком экране под открытым
небом я увидел мертвую, засыпанную снегом шхуну. Мертвую ли? Нет, стучат,
забивают досками световые люки, обшивают толем и войлоком потолки -
готовятся к зимовке...
Моряки, стоявшие в проходе, расступились перед Катей, когда она шла к
своему креслу, и я подумал, что это очень справедливо, что они так
почтительно расступаются перед дочерью капитана Татаринова. Но она была
еще и лучше всех - особенно в этом простом английском костюме. Она была
лучше всех - и тоже каким-то образом участвовала в этом восторге, в этом
вдохновении, с которыми я говорил о плавании "Св. Марии".
Но пора было переходить к научной историй дрейфа, и я начал ее с
утверждения, что факты, которые были установлены экспедицией капитана
Татаринова, до сих пор не потеряли своего значения. Так, на основании
изучения дрейфа известный полярник профессор В. предположил существование
неизвестного острова между 78-й и 80-й параллелями, и этот остров был
открыт в 1935 году - и именно там, где В. определил его место. Постоянный
дрейф, установленный Нансеном, был подтвержден путешествием капитана
Татаринова, а формулы сравнительного движения льда и ветра представляют
собой огромный вклад в русскую науку.
Движение интереса пробежало по аудитории, когда я стал рассказывать о
том, как были проявлены фотопленки экспедиции, пролежавшие в земле около
тридцати лет.
Свет погас, и на экране появился высокий человек в меховой шапке, в
меховых сапогах, перетянутых под коленями ремешками. Он стоял, упрямо
склонив голову, опершись на ружье, и мертвый медведь, сложив лапы, как
котенок, лежал у его ног. Он как будто вошел в этот зал - сильная,
бесстрашная душа, которой было нужно так мало!
Все встали, когда он появился на экране, и такое молчание, такая
торжественная тишина воцарилась в зале, что никто не смел даже вздохнуть,
не то что сказать хоть слово.
И в этой торжественной тишине я прочитал рапорт и прощальное письмо
капитана:
- "...Горько мне думать о всех делах, которые я мог бы совершить,
если бы мне не то что помогли, а хотя бы не мешали. Что делать? Одно
утешение - что моими трудами открыты и присоединены к России новые
обширные земли..."
- Но в этом письме, - продолжал я, когда все селя, - есть еще одно
место, на которое я должен обратить ваше внимание. Вот оно: "Я знаю, кто
мог бы помочь вам, но в эти последние часы моей жизни не хочу называть
его. Не судьба была мне открыто высказать ему все, что за эти годы
накипело на сердце. В нем воплотилась для меня та сила, которая всегда
связывала меня по рукам и ногам..." Кто же этот человек, самого имени
которого капитан не хотел называть перед смертью? Это о нем он писал в
другом письме: "Можно смело сказать, что всеми своими неудачами мы обязаны
только ему". О нем он писал: "Мы шли на риск, мы знали, что идем на риск,
но мы не ждали такого удара". О нем он писал: "Главная неудача - ошибка,
за которую приходится расплачиваться ежедневно, ежеминутно, - та, что
снаряжение экспедиции я поручил Николаю..."
Николаю! Но мало ли Николаев на свете!
Конечно, на свете много Николаев, и даже в этой аудитории их было
немало, но только один из них вдруг выпрямился, оглянулся, когда я громко
назвал это имя, и палка, на которую он опирался, упала и покатилась. Ему
подали палку.
- Не для того я хочу сегодня полностью назвать это имя, чтобы решить
старый спор между мною и этим человеком. Наш спор давно решен - самой
жизнью. Но в своих статьях он продолжает утверждать, что всегда был
благодетелем капитана Татаринова и что даже самая мысль "пройти по стопам
Норденшельда", как он пишет, принадлежит ему. Он так уверен в себе, что
имел смелость явиться на мой доклад и сейчас находится в этом зале.
Шепот пробежал по рядам, потом стало тихо, потом снова шепот.
Председатель позвонил в колокольчик.
- Странная судьба! До сих пор он действительно ни разу не был назван
полностью - имя, отчество и фамилия. Но среди прощальных писем капитана мы
нашли и деловые бумаги. С одной из них, очевидно, капитан никогда не
расставался. Это копия обязательства, согласно которому: 1. По возвращении
на Большую Землю вся промысловая добыча принадлежит Николаю Антоновичу
Татаринову - полностью имя, отчество и фамилия. 2. Капитан заранее
отказывается от всякого вознаграждения. 3. В случае потери судна капитан
отвечает всем своим имуществом перед Николаем Антоновичем Татариновым -
полностью имя, отчество и фамилия. 4. Самое судно и страховая премия
принадлежат Николаю Антоновичу Татаринову - полностью имя, отчество и
фамилия. Когда-то в разговоре со мной этот человек сказал, что только
одного свидетеля он признает: самого капитана. Пусть же он теперь перед
всеми нами откажется от этих слов, потому что сам капитан теперь называет
его - полностью имя, отчество и фамилия!
Страшная суматоха поднялась в зале, едва я кончил свою речь, - в
передних рядах многие встали, в задних стали кричать, чтобы садились - не
видно, а он стоял, подняв руку с палкой, и кричал:
- Я прошу слова, я прошу слова!
Он получил слово, но ему не дали говорить. В жизни моей я не слышал
такого дьявольского шума, который поднимался, едва он открывал рот. Но он
все-таки сказал что-то - никто не расслышал - и, тяжело стуча палкой,
сошел с кафедры и направился к выходу вдоль зрительного зала. Он шел в
полной пустоте - и там, где он проходил, долго была еще пустота, как будто
никто не хотел идти там, где он только что прошел, стуча своей палкой.
Глава девятая
И ПОСЛЕДНЯЯ
Вагон шел до Энска, значит, все эти люди, расположившиеся где
придется - на полу и на полках - в переполненном, полутемном вагоне, ехали
в Энск. В прежние времена этого было достаточно, чтобы его народонаселение
увеличилось чуть ли не вдвое.
Мы познакомились с соседями, или, вернее, с соседками (потому что это
были студентки московских вузов), и они сказали, что едут в Энск на
работу.
- На какую же?
- Еще неизвестно. На шахты.
Если не считать подкопа в Соборном саду, о котором Петька когда-то
говорил, что он идет под рекой и что в нем "на каждом шагу скелеты", в
Энске никогда не было ничего похожего на шахты. Но девушки утверждали, что
едут на шахты.
Как всегда, уже через три-четыре часа в каждом отделении образовалась
своя жизнь, не похожая на соседнюю, как будто тонкие, не доверху, дощатые
стенки разделили не вагон, а чувства и мысли. В одних отделениях стало
шумно и весело, а в других скучно. У нас - весело, потому что девушки,
немного погрустив, что не удалось остаться на летнюю работу в Москве, и
поругав какую-то Машку, которой это удалось, стали петь, и весь вечер мы с
Катей слушали современные военные романсы, среди которых несколько было
забавных. В общем, девушки пели до самого Энска, даже ночью - почему-то
они решили не спать. Так и прошла вся недолгая дорога - тридцать четыре
часа - в пенье девушек и в дремоте под это молодое, то веселое, то
грустное, пенье.
Прежде поезд приходил рано утром, а теперь - под вечер, так что,
когда мы слезли, маленький вокзал показался мне в сумерках симпатичным и
старомодно-уютным. Но прежний Энск кончился там, где кончился широкий, в
липах, подъезд к этому зданию, потому что, выйдя на бульвар, мы увидели
вдалеке какие-то темные корпуса, над которыми быстро шли багрово-дымные
облака, освещенные снизу. Это был такой странный для Энска пейзаж, что я
даже сказал девушкам, что, очевидно, где-то в Заречной части пожар, и они
поверили, потому что дорогой я долго хвастался, что родом из Энска и что
мне знаком каждый камень. Но оказалось, что это не пожар, а пушечный
завод, выстроенный в Энске за годы войны.
Я видел, как необыкновенно изменились за время войны наши города -
например, М-ов, - но я не знал их в детские годы. Теперь, когда мы с Катей
шли по быстро темнеющим Застенной, Гоголевской, мне казалось, что эти
улицы, прежде лениво растянувшиеся вдоль крепостного вала, теперь поспешно
бегут вверх, чтобы принять участие в этом беспрестанном огненно-дымном
движении облаков над заводскими корпусами. Это было первое, но верное
впечатление - перед нами был хорошо вооруженный город. Конечно, для меня
он был прежним, родным Энском, но теперь я встретился с ним, как со старым
другом, - когда вглядываешься в знакомые изменившиеся черты и невольно
смеешься от нежности к волнения и не знаешь, с чего начать разговор.
Еще из Полярного мы писали Пете, что приедем навестить стариков, и он
рассчитывал подогнать к этому времени давно обещанный отпуск.
Никто не встретил нас на вокзале, хотя я телеграфировал из Москвы, и
мы решили, что Пете не удалось приехать. Но первый, кого мы встретили у
подъезда между сердитыми львиными мордами дома Маркузе, был именно Петя,
которого я сразу узнал, даром что из рассеянной, задумчивой личности с
вопросительным выражением лица он превратился в бравого, загорелого
офицера.
- Ага, вот они где! - сказал он, как будто долго искал и, наконец,
нашел нас.
Мы обнялись, а потом он шагнул к Кате и взял ее руки в свои. У них
было свое - Ленинград, и когда они стояли, сжимая руки друг другу, даже я
был далек от них, хотя, может быть, ближе меня у них не было человека на
свете.
Тетя Даша спала, когда мы ворвались в ее комнату, и, вероятно,
решила, что мы приснились ей, потому что, приподнявшись на локте, долго
рассматривала нас с задумчивым видом. Мы стали смеяться, и она очнулась.
- Господи, Санечка! - сказала она. - И Катя! А сам-то опять уехал!
"Сам" - это был судья, а "опять уехал" - это значило, что когда мы с
Катей лет пять назад приезжали в Энск, судья был на сессии где-то в
районе.
Стоит ли рассказывать о том, как хлопотала, устраивая нас, тетя Даша,
как она огорчалась, что пирог приходится ставить из темной муки и на
каком-то "заграничном сале". Кончилось тем, что мы силой усадили ее, Катя
принялась за хозяйство, мы с Петей вызвались помогать ей, и тетя Даша
только вскрикивала и ужасалась, когда Петя "для вкуса", как он объяснил,
всадил в тесто какие-то концентраты, а я вместо соли едва не отправил туда
же стиральный порошок. Но, как ни странно, тесто прекрасно подошло, и хотя
тетя Даша, положив кусочек его в рот, сказала, что мало "сдобы", видно
было, что пирог, по военному времени, вышел недурной.
За обедом тетя Даша потребовала, чтобы ей было рассказано все,
начиная с того дня и часа, когда мы пять лет тому назад расстались с нею
на Энском вокзале. Но я убедил ее, что подробный отчет нужно отложить до
приезда судьи; зато Петю мы заставили рассказать о себе.