-- Ты ведь коммунист, а я нет. Вот ты и прояви большую сознательность.
В ответ на его слова раздался гомерический хохот всех членов профкома
во главе с боссом. Впрочем, через несколько мгновений мой друг сам
присоединился к общему хохоту. Члены профкома во главе с боссом с
удовольствием посмеялись его словам, но путевки все-таки так и не дали.
-- Юмор моего замечания заключался в том, -- пояснил он свои слова, --
что я как-то забыл, что они об этом давно забыли. А они смеялись
потому, что были уверены, что все помнят, что они об этом давно забыли,
и вдруг выискался такой чудак.
О нищем, считавшем себя самым интеллигентным нищим города и потому
сидевшем возле их научно-исследовательского института, он рассказывал
множество историй.
-- Познакомились мы, -- вспоминал он, -- таким образом. Как-то я
прохожу мимо него, а он окликает меня: "Гражданин, постойте!"
Я останавливаюсь и вижу, он мне протягивает пуговицу и говорит: "Три
дня назад вы мне бросили в шапку эту пуговицу. Если это по научной
рассеянности -- можете исправить ошибку. А если вы считаете, что я
коллекционирую пуговицы, то вы глубоко заблуждаетесь".
И в самом деле это была пуговица от моего пиджака. Я все забывал жене
сказать, чтобы она ее пришила. Представляете, какой наблюдательный! Я
сыпанул ему мелочь из кармана, и так мы познакомились.
В другой раз утром иду в институт, что со мной случается крайне редко,
прохожу возле него и вижу -- солидная горсть мелочи лежит у него в
шапке.
Я кладу пару монеток ему в шапку и говорю:
-- Неплохой урожай с утра.
-- Нет, -- отвечает он, -- это я сам насыпал для возбуждения
милосердия клиентов через мнимое милосердие других.
Какой психолог! Я его просто расцеловал.
А вот о чудаке.
-- Есть у нас в институте один профессор. Невероятный чудак. Однажды
он уговорил меня подняться на ледник Бибисцкали. Ну, вы же знаете,
Виктор Максимович, что я терпеть не могу все эти пешие походы с
ночевками в дурацких мешках. Но он с упрямством, свойственным пламенным
чудакам, затащил меня на этот ледник.
Ну, ледник как ледник, похож на самого себя. Идем обратно. Примерно
через час мой спутник вдруг садится на камень и объявляет, что дальше
не пойдет, потому что голоден. А у нас никаких припасов и впереди
пятичасовой путь. Представляете? Сам же меня втравил в эту вылазку и
сам же закапризничал. Я с величайшим трудом уговорил его идти дальше.
Идем. Но он продолжает ныть, что хочет кушать, угрожая снова сесть и
больше не встать.
Вдруг недалеко от тропы мелькнули пастушеские шалаши грузинских
пастухов. Мой профессор ожил.
-- Сейчас, -- говорит, потирая руки, -- попросим у них свежего
творога и сыру!
-- Как же мы у них попросим, -- отвечаю, -- когда они ни слова не
понимают по-русски!
-- А я с ними по-немецки буду говорить! -- уверенно отвечает он.
-- Да по-не-мецки, -- говорю, -- они тем более не понимают!
-- Как же не понимают? -- удивляется он. -- Я, например, был в
Чехословакии и там с простыми людьми объяснялся по-немецки.
Ну, что ты ему скажешь? Подходим к пастухам. Он бодро заговаривает с
ними по-немецки, и они, вежливо кивая, выслушивают его. Как только он
замолк, они, разумеется, поняв его по жестам, которыми он сопровождал
свою речь, вынесли нам из шалаша по большому куску сыра и по миске с
кислым молоком.
-- Вот видишь! -- подмигивает он мне, уплетая сыр и запивая его кислым
молоком. -- Я же тебе сказал, что простые люди прекрасно понимают
по-немецки. Правда, они простоквашу спутали с творогом, но это даже
лучше!
Хитрец, хитрец! Сначала-то он вполне искренне сказал, что будет с
пастухами говорить по-немецки, а потом уже, переигрывая образ, сделал
вид, что с самого начала шутил! Это тем более точно, что он, кроме как
в Чехословакии, ни в одной стране не бывал!
А вот об одном из должников.
-- Подходит ко мне, -- рассказывает он, -- один наш сотрудник и просит
меня одолжить деньги, если не сейчас, то хотя бы в конце месяца. Я ему
говорю, что в ближайшее время не получится, потому что не предвидятся
свободные деньги.
-- Как же не предвидятся, -- возражает он и, присев к моему столу,
берет бумагу, ручку и подсчитывает мои предстоящие доходы: зарплату,
премиальные и гонорар за статью, о которой я сам забыл.
-- И ты ему дал? -- спрашиваю я,
-- Пришлось дать, -- хохочет в ответ, -- он правильно подсчитал мои
доходы!
-- Не слишком ли ты небрежно раздаешь деньги? -- спросил я у него
однажды.
-- Нет, -- сказал он, -- за последние семь-восемь лет я раз сто
одалживал людям деньги и только в трех случаях мне их не возвратили.
Доверие к человеческой порядочности можно считать экспериментально
оправданным.
-- А как жена, не контролирует твои доходы?
-- Нет, -- говорит, -- жена у меня молодчина. Она выше этих мелочей.
Иногда после рыбалки на берегу собирались вместе с нами
рыбаки-любители. Готовили уху, пили водку, рассказывали всякие
житейские истории. Среди этих рыбаков-любителей попадались отставники,
причем самого широкого профиля. Мой молодой друг, совершенно
невоздержанный на язык, начинал в их присутствии обсуждать проблемы,
которые не принято обсуждать с малознакомыми людьми. Тем более с
отставниками самого широкого профиля. Я, слава богу, битый волк,
несколько раз предупреждал его, но он отмахивался, говоря:
-- Миф о стукачах создан людьми, испытывающими острую нехватку в
стукачах!
Он и этих отставников умел обаять, выуживая у них всякие интересные
истории. Один из них однажды рассказал о своей встрече с Троцким.
Во время гражданской войны он был рядовым бойцом. В тот день они трижды
неудачно атаковали вокзал одного городка, где засели белогвардейцы.
Полуголодные, озлобленные потерями, бойцы отошли на свои позиции; и тут
появился на своем броневике Троцкий. Выйдя на броневик, он стал
произносить речь, но сначала его не только не слушали, но и громко
матюгались в его адрес.
Минут двадцать он говорил почти в полной пустоте, а потом постепенно к
броневику стали стягиваться бойцы, а часа через два он так раззадорил
всех своей неистовой речью, что бойцы вслед за броневиком ринулись в
атаку и захватили вокзал.
-- Прямо так вместе с броневиком захватили вокзал? -- спросил мой
друг.
-- Нет, -- пояснил рассказчик, -- броневик по дороге свернул, но мы
захватили вокзал.
-- Я так я думал! -- захохотал мой друг, обнимая и целуя отставника.
Но больше всего я любил наши встречи вдвоем после рыбалки. О чем только
мы не говорили за бутылкой хорошей "Изабеллы" или чачи.
Сколько же он успел перечитать и передумать в свои тридцать четыре
года!
Мы говорили о Средиземноморье как об истинной духовной родине русских,
закрепленной в творчестве Пушкина. (-- Вы варяг, Виктор Максимович,
кричал он, -- у вас жесткая душа воина, но если вы способны защищать
наши нежные души -- княжьте! -- и откидывался в хохоте), о
национальной драме русского человека, его культурной неукорененности по
сравнению с европейцем (чуждость вольтеровскому: каждый -- свой
виноградник), о трагедии огромных растекающихся пространств, которые
всегда объективно приводили к непомерному сжиманию обручей
государственности, что закрепляло в русском человеке психологию
перекати-поля, благо было куда катиться, о способах преодоления этой
психологии, об интуиции Столыпина, о золотом сне Новгорода, о
сочинениях Платона ("Апологию Сократа" он знал наизусть от первой до
последней строчки), о влиянии мутагенных веществ на наследственные
процессы, о низменных тенденциях искусства двадцатого века, его тайном
рабстве в служении дурному своеволию под видом абсолютной свободы и о
многом другом.
Как же я любил его в эти часы, как хорошело его лицо, когда он,
подхваченный вдохновением, развивал только что тут же родившуюся мысль!
Нет, думал я, не может сгинуть страна, в которой уже есть такие люди!
Конечно, ощущение его душевной незащищенности порождало во мне
некоторую тревогу, но и эта черта его была обаятельна. Да, это был один
из тех редчайших людей, которые в клетку с человеком всегда входят без
оружия!
Единственное, что мне в нем не нравилось, это его абсолютная
неспортивность. Высокий, немного нескладный, он отличался некоторой
нескоординированностью движений, свойственной людям такого рода.
Конечно, раз в неделю, когда мы выходили в море, я сажал его на весла,
но и тут он пытался всячески отлынивать.
Вот что он однажды ответил на мои упреки по этому поводу:
-- Да, я питаю отвращение ко всякому физическому действию. Мне легче
выучить новый язык, чем по утрам полчаса размахивать руками. Недавно я
даже сконфузился из-за этого. Стояв очереди в кофейне, я вынул из
кармана мелочь и уронил пятак. Мне неохота было нагибаться, я же
длинный, нерентабельно -- и я не поднял монету. Оказывается, за мной
стоял какой-то местный старичок. Он все видел, минуты две терпел, а
потом как понес меня: приезжают тут всякие, сорят деньгами, взвинчивают
цены на базаре, жить невозможно.
-- Дедушка, -- говорю, -- я местный, хоть и русский.
-- Нет, -- говорит, -- какой, ты местный, я всех местных знаю.
И опять ругаться. А ведь он прав. Нельзя было оскорблять взгляд бедного
человека такой пижонской сценой.
А все из-за моего отвращения ко всякому физическому труду. Для меня
ввинчивать лампочку в патрон все равно что выполнять ритуал чуждой мне
веры. А они, проклятые, перегорают с быстротой спички. А вбивать гвозди
в стены? Что за унылое занятие! Как сказал, кажется, Олеша: вещи не
любят меня. Добавлю к этому -- и я не люблю вещи. Зато идеи любят
меня, и я люблю идеи. Человеку свойственно обращаться к тому, что его
любит...
-- Не слишком ли ты много ишачишь на своих коллег, -- спросил я его
тогда, -- со своей взаимной любовью к идеям?
Он пожал плечами:
-- Человек знакомит меня со своей работой. Я ему говорю, если что-то
плодотворное приходит мне в голову... Это в порядке вещей... Конечно,
надо рациональней дозировать свое время.
Единственное, в чем он терял чувство такта, это в разговорах о своей
жене. То, что он ее очень любит, это было ясно и так, хотя он об этом
никогда не говорил. Но проскальзывали какие-то мелочи, которые
неприятно царапали слух, тем более, что они исходили от него, столь
тонкого во всем остальном человека. Например, пойманную рыбу он никогда
не брал домой.
-- Жена не любит возиться с рыбой, -- говорил он,
И, наоборот, если я коптил пойманную ставриду, он охотно брал ее домой.
-- Жена обожает копченую ставриду, -- говорил он.
Иногда он жаловался, что жена его сильно переутомляется. Я знал, что
она нигде не работает и у них единственный десятилетний мальчик. В
таких случаях он отправлял ее к матери в Москву или в какой-нибудь
санаторий. Мальчик в это время переходил жить к его родителям.
-- Отчего это она у тебя переутомляется? -- спросил я у него однажды,
сдерживая раздражение.
Он что-то такое начал бормотать об ее ужасном детстве, психопатическом
отце, который угнетал семью, пока не покинул ее и не завел новую.
Одним словом, то ли из-за этих, правда, достаточно редких напоминаний о
его жене, то ли по каким-то другим причинам я избегал бывать у него
дома, хотя он несколько раз приглашал меня к себе.
Так длилось примерно два года. И вот однажды он пригласил меня на
праздничный банкет в институтский клуб. Лаборатория, в которой он
работал, получила премию Академии наук, и банкет должен был состояться
по этому случаю. Я пытался отказаться, но тут он очень настаивал,
говорил, что, в сущности, это его личный праздник и он обязательно
хочет, чтобы я там был.
Я согласился, и мы договорились в восемь часов вечера встретиться в
вестибюле клуба. Подойдя ко входу, я заметил женщину, стоявшую с той
стороны и глядевшую наружу через стеклянную дверь. Наши взгляды