противоположную от нас сторону. И сразу же кусты ожили, и грациозно
прыгающие косули, то появляясь над кустами, то ныряя в них, побежали за
первой.
У меня была шестизарядная боевая винтовка, и я стрелял и стрелял вслед
выныривающим из кустов и словно бултыхающимся в кусты косулям. И все
они бежали вслед за первой, спрыгивая с края плато на каменистый склон,
мелькая в воздухе желто-золотистой шкуркой, и ни одна из моих пуль не
достигла цели. Когда последняя косуля подбежала к краю плато и
отделилась от него, Щаадат вскинул ружье и выстрелил. Но и он
промахнулся. Косули исчезли.
-- Чужой судьба! -- сказал Щаадат, махнув рукой в сторону ускакавших
косуль, и мы не солоно хлебавши вернулись в свой шалаш.
На следующее утро снова просыпаюсь оттого, что меня будит Щаадат.
Видно, бог охоты, подумал я, жалея нас за вчерашнюю неудачу, показал
ему новое место.
Я быстро оделся, взял винтовку и вышел из шалаша. Щаадат с посохом в
руке дожидался меня. Посмотрев на меня, он знаками показал, чтобы я
винтовку оставил. Тут только я заметил, что у него за плечами нет
ружья.
Ничего не понимая, я снял с плеча винтовку и внес ее в шалаш.
-- А куда мы идем? -- спросил я у него, выходя наружу.
-- Моя знай, -- сказал он и пошел вперед.
Я беру свой посох и отправляюсь за ним. Вскоре я понял, что мы идем
туда, где были вчера. Зачем? Сам я никак не мог догадаться, а
спрашивать не хотелось. У таких людей, я уже по опыту знал, ни о чем
спрашивать нельзя. То, что нужно сказать, они скажут сами, а то, что,
по их разумению, нельзя говорить, они никогда не скажут. И все-таки я
со жгучим любопытством раздумывал, зачем он меня туда ведет? Если б мы
шли туда с оружием, я бы подумал, что бог охоты дал ему во сне еще один
шанс попытать счастья на том же месте. А так было ничего не понятно.
Вскоре перед нами показалось вчерашнее плато. Мы стали подыматься к
нему. Сколько я ни всматривался в кусты, никаких косуль сегодня не
было.
Мы выбрались на плато и вошли в кустарники. Щаадат стал показывать на
обломанные ветки держи-дерева, смятые кусты кликачки, раздвинутые
папоротники. Здесь пробегало стадо. Двигаясь по следу, мы подошли к
краю плато и заглянули вниз. В этом месте оно круто обрывалось,
переходя в каменистый склон, в глубине своей покрытый буковым лесом.
Мы стояли минут десять -- пятнадцать над краем плато, и Щаадат, как я
заметил, внимательно всматривался в усеянный крупными камнями склон. И
вдруг, вытянув руну в сторону одного из камней, он стал на что-то
показывать мне.
-- Коза! Коза! -- закричал он. Так он называл косуль. Я посмотрел в
направлении его руки, но ничего не увидел, кроме камня, обросшего с
противоположной стороны кустами чубушника.
Он спрыгнул с края плато и побежал по склону, притормаживая посохом. Я
спрыгнул за ним. Когда мы подошли к камню, на который он показывал, я
увидел в кустах чубушника навзничь лежащую косулю с вытянутыми,
растопыренными, одеревеневшими ногами. Задние ноги высовывались над
камнем, но я их принял за высохшие сучки.
И тут я, наконец, ему поверил. Понять, что это ноги косули торчат из-за
камня, мог только человек, твердо знавший, узнавший в эту ночь, что
где-то здесь на склоне должна лежать убитая косуля.
-- Твой судьба, -- сказал Щаадат, показывая на косулю, но я сильно
подозревал, что косуля убита его единственным последним выстрелом.
Вечером у костра, поджаривая мясо, молодой пастух, кивнув на Щаадата,
сказал:
-- Он видит во сне не только место, где ждет его хорошая охота. Он
видит и то, что он должен встретить: коза, тур, олень, медведь.
Пожалуй, охотник Щаадат был единственным носителем необъяснимого
сверхопытного знания, которого я встречал в своей жизни. Конечно, можно
говорить о телепатической связи старого охотника с животными, на
которых он охотится. Можно говорить о каком-то почти неприметном для
глаза изменении в полете смертельно раненной косули и только позже
расшифрованном им во сне, но так можно развенчать любое чудо.
Тайга и море
Море пахло так, как пахнет здоровое тело после купания в коре. Был
чудесный день начала октября. Ничего в мире нет слаще этой прощальной
щедрости осеннего солнца.
Мы рыбачили в море. Оно было спокойно. Его миражирующая даль сливалась
с горизонтом. Казалось, дыхание могучего и доброго животного то слегка
приподымало лодку, то опускало. Дремотный шлепок волны вдруг откачнет
ее, и снова спокойное, ровное дыхание.
В светящемся, струящемся воздухе -- без преувеличения -- стояла
температура рая. Да и пейзаж с берега с легкими строениями и купами
деревьев, с холмами, прохладно лиловеющими вдали и зелеными вблизи, на
которых сквозь зелень уютно высовывались пятна домов (вон в том
хотелось бы жить или лучше вон в том: дымчатая эйфория бездомности), в
немалой степени приближался к ландшафтам рая.
Однако ржавый остов разбомбленного во время войны танкера "Эмба",
торчавший из моря недалеко от нас, напоминал о реальности нашей грешной
земли и о шалостях народов, еще не попавших в рай. Даже по скудным
сведениям, время от времени поступающим оттуда, ясно, что такие вещи
там абсолютно невозможны.
Мы с Виктором Максимовичем рыбачили на моей лодке, которой я дал
название "Чегем", еще сам того не ведая, что во мне уже зреет тема моей
будущей книги.
Справа от нас, ближе к берегу, сгруппировалось около пятнадцати лодок.
Рыбаки время от времени ревниво поглядывали на соседние лодки, чтобы
узнать, как у кого идет рыба. Иногда происходила таинственная
перегруппировка всей флотилии.
Какой-нибудь рыбак замечал, что на другой лодке несколько раз подряд
тащили хорошую рыбу. Зрелище вообще невыносимое. Если же это наблюдение
совпадало с промежутком, когда у него самого рыба не клевала, он
потихоньку снимался с места и устраивался поближе к той лодке, где рыба
брала. Его переход на новое место не оставался незамеченным и другими
временными неудачниками, и они снимались с места и устраивались поближе
к нему.
Перемещение нескольких лодок не могло не растревожить остальных
рыбаков, и, даже если у них рыба неплохо клевала, они, решив, что стая
отошла и на новом месте рыба будет клевать еще лучше, тоже снимались с
места и пристраивались к переместившимся.
А тот первый рыбак, не зная, что он сам и есть источник всех
перемещений, вдруг спохватывался, что все перешли на новое место, а он
один, как дурак, рыбачит на старом. Он заводил мотор или садился на
весла и, так как поблизости все места были уже заняты, да он и не
стремился к близости, ибо не знал, к какой близости надо стремиться,
пристраивался к последнему в перегруппировке, при этом, как и все,
молча делая вид, что сам прекрасно знает о причине всех перемещений.
Такова технология мировой глупости.
Слева от нас далеко в море мелькали белые и цветные паруса яхт. Позади
лежал город. Мы ловили ставриду на самодуры. Виктор Максимович, время
от времени подергивая шнур и как бы прислушиваясь к тому, что делается
в глубине моря вокруг его ставки, рассказывал о тайге. Возможно,
воспоминание это всплыло в его памяти по контрасту с тем, что он видел
вокруг. Вот его рассказ.
-- В ту зиму я попал в тайгу на геологоразведочную работу. Мы
забуривали шурфы в поисках золотоносной породы. Шурф -- это колодец,
иногда глубиной до тридцати метров. После каждой проходки вынимается
порода и подвергается промывке на предмет проверки -- есть золото или
нет.
Постепенно колодец углубляется, и шурфовщик опускается на дно при
помощи бадьи, которую на тросе опускают два человека, работающие на
воротке.
Шурфовщик, опускаясь на дно колодца, выдалбливает кайлом несколько
лунок, так называемых бурок, закладывает туда аммонит, втыкает
бикфордов шнур и запаливает его. После этого дает команду наверх, чтобы
его подымали. А наверху два человека, так называемых воротовщика. Они
крутят ворот и подымают его. После взрыва шурфовщик снова опускается на
дно колодца и вынимает в бадье очередную порцию породы, которую тут же
промывают.
Зима на Колыме начинается с того, что запоздалые гуси и лебеди ходят с
растопыренными крыльями по берегам озер и рек. Крылья растопырены
потому, что обмерзли. Бедняги взлететь не могут и становятся жертвами
зверья и людей, если таковые оказываются поблизости.
Самые сильные морозы иногда доходят до шестидесяти градусов. При
большом морозе долины и распадки ручьев окутаны колючим, приземистым
туманом. Идешь -- словно плывешь по разлившейся реке. В пяти метрах
ничего не видно.
В это же время на вершинах гор совсем другая картина. Там ослепительное
солнце, и, когда сверху смотришь в долины рек и распадки ручьев,
пронизывает жуть -- мрак, адская мгла. Кстати, температура воздуха на
вершинах на десять -- пятнадцать градусов выше, чем внизу.
При сильном морозе в тайге космическая тишина. Не слышно ни птиц, ни
зверей. И только время от времени далеко разносится треск лопающихся
стволов.
Итак, в ту зиму впервые бесконвойно мы жили в тайге. Нас было шестеро в
одной палатке. В ней было тепло, потому что обыкновенную брезентовую
палатку обкладывают снегом, потом обливают водой, и снег, притертый
коркой льда, хорошо держит тепло. Внутри железная печка.
Это была первая зима, когда постоянный лагерный голод остался позади. К
обычной своей пайке мы глушили рыбу: взрыв -- и рыба вместе с кусками
льда разлетается в разные стороны. Кроме того, мы научились ловить
полярных куропаток. Бутылкой продавливаешь в снегу лунку и насыпаешь
туда брусники или голубики. Куропатка пасется на снегу, заглядывает в
лунку, пытается дотянуться до ягод, шлепается туда и замерзает, потому
что не может вылететь.
Все было бы хорошо, если б не одно обстоятельство. Я замечаю, что один
из заключенных заставляет другого на себя ишачить. То ему чефирь
завари, то ему консервы открой, то ему портянки постирай, то ему
валенки просуши.
Они были из одного лагеря, и, конечно, эти отношения у них возникли
давно. Вероятно, в лагере тот, что пользовался услугами своей шестерки,
защищал его от уголовников. Но здесь он в такой защите не нуждался, и
видеть вблизи в одной палатке это постоянное холуйство было мучительно.
Звали этого барина Тихон Савельев. Здоровенный верзила с неподвижным
взглядом зеленых, почти не мигающих глаз. Он вроде видит тебя и не
видит. Взгляд из какого-то другого измерения, очень неприятный взгляд.
Кто он был в прошлом, не знаю. Он уже восьмой год сидел за убийство в
драке.
А человек, которого он сделал своей шестеркой, звали его Алексей
Иванович, в прошлом был директором завода одного из подмосковных
городков. Он был лет на двадцать старше Тихона, и потому особенно
неприятно было это холуйство.
Если б не бушлат, ватные брюки и валенки, его можно было бы назвать
вполне импозантным мужчиной. Он был выше среднего роста, имел красивые
правильные черты лица, и только в его больших, голубых, как бы
теоретически плачущих глазах застыл тоскливый идиотизм ожидания
справедливости.
Он сидел уже по второму сроку с тридцать седьмого года. Какая-то чушь
там получилась с его заводской стенгазетой, что-то там не то
напечатали. И вот он уже пятнадцать лет писал прошения и горестно
недоумевал, почему в его деле не разобрались.
Он простодушно и охотно о себе рассказывал. Вот несколько случаев из
его жизни, которые мне запомнились. В тридцатые годы молодые
рабфаковские инженеры все время что-то изобретали. Он тоже изобретал.
Судя по тому, что он имел несколько патентов, был он инженером не без
изобретательской жилки.
Но однажды ему в голову пришла гениальная идея. Он решил изобрести
такое магнитное поле, которое во время войны будет отклонять вражеские
пули от наших окопов.
Несколько месяцев он не спал по ночам в своей коммуналке, изучая
степень отклонения железных предметов, падающих возле магнитной
подковы. Он настолько увлекся своим открытием, что жена его стала