вы похожи.
Я посмотрел на себя и только заметил, что весь в пылище с головы до
ног.
-- Выпейте на дорогу рюмулю, -- говорит он, -- и снова идите в баню...
Если, конечно, немецким летчикам не дан секретный приказ подстерегать
вас у выхода из бани.
-- Нет, -- говорю, -- я поклялся перед полетом больше никогда не пить.
А нам сегодня лететь.
Я вышел в коридор, где долго отряхивался от пыли и приводил себя в
порядок. В тот же день я доставил инженер-капитана туда, где он служил,
и вернулся в свой полк. Но ты думаешь, необычайное везенье этих суток
на этом закончилось? Нет!
Через четыре месяца встречаюсь с Руфетом, мы с ним снова попали в один
полк.
-- Везунчик! -- кричит он мне, здороваясь, -- такой везунчик мир не
знал!
-- Да, -- говорю, -- повезло мне.
Я думал -- он что-то прослышал про "мессершмитт", охотившийся за мной.
-- Ты везунчик, -- повторяет Руфет, -- я подцепил от овсянка штаб
фронта то, что ты должен был подцепить. Сипасибо, старший брат!
-- Ну, теперь-то ты здоров? -- спрашиваю серьезно, хотя самого
распирает смех от всей этой перекрутки.
-- Типер, конично, -- кивает Руфет, -- но, оказывается, хуж нет, чем
овсянка штаб фронта... Ашхабад не знает... Испорченный ченчин! Но я был
пияный -- не догадался...
И смех и грех, как говорится. Конечно, такого сгустка везенья за всю
войну больше не повторялось, я трижды был ранен, горел, но одни такие
сутки были. Честно скажу -- я практически сдержал свое слово и выпившим
больше никогда не подымался в воздух. Это было в первый и последний
раз.
Охотник-ясновидец
Однажды Виктор Максимович спросил у меня, не случалось ли в моей жизни
что-нибудь такое, чего нельзя объяснить никаким разумом и логикой. Мы
пили кофе у пристани, стоя за столиком под низко нависающей ветвью
ливанского кедра.
Я ему рассказал такой случай. Много лет назад я сидел в своей комнате
за письменным столом. Вдруг в приоткрытое окно кто-то с улицы постучал
пальцем. Обычно так извещала о своем появлении почтальонша.
Жуткая волна необъяснимого страха при звоне стекла сковала все мое
тело. Знал ли я в тот миг, что это обычный стук почтальонши? Не помню.
И в то же время я разумом понимал, что для страха не может быть никакой
причины, надо встать и подойти к окну. Увидев, что за окном, как
обычно, стоит почтальонша и уже роется в сумке, чтобы передать мне
письмо, я не только не успокоился, а почувствовал источник своего
страха, я понял, что его источает именно то, что она мне сейчас
передаст.
Почтальонша передала мне письмо с иностранными марками. Я сразу понял,
что это письмо от отца, потому что заграничных писем я больше ни от
кого не получал. Это было письмо из Персии.
Письма от отца приходили в полтора-два года раз. И, конечно, я с
обычной почтой не привык ожидать писем оттуда. С ужасом, преодолевая
какое-то предчувствие, я раскрыл конверт и увидел в нем собственное
письмо, посланное ему год назад. Больше в конверте ничего не было.
Я начал успокаиваться, недоумевая, почему мое письмо пришло назад.
Перевернул листок письма и увидел на обратной стороне моей недописанной
страницы какую-то приписку, сделанную дрожащим, крупным, старческим
почерком: "Ваш отец умер в 1957 году. Царство ему небесное!"
Приписка была сделана другом отца, который так же, как и он, был выслан
туда из Абхазии и на адрес которого мы обычно посылали письма.
Виктор Максимович, отставив чашку с кофе, внимательно выслушал меня и,
дослушав, кивнул головой.
-- Со мной лично, -- сказал он, -- ничего такого не бывало. Но я
близко видел человека, который был одарен настоящим сверхчувственным
опытом.
В молодости я любил походы в горы. Да и сейчас люблю, хотя приходится
экономить время. А тогда я вдоль и поперек исходил всю горную Абхазию и
Сванетию.
Красоту гор описать еще никому не удалось. Когда стоишь на какой-нибудь
вершине и видишь плавно уходящий от тебя изумрудный склон, обильное
высокотравье, в котором мерцают голубые горечавки, белые, ярко-желтые,
синие крокусы, бледные анемоны, золотые лапчатки, а дальше ледниковое
озеро ангельской синевы, а над ним стройные, темно-зеленые пихты и все
это погружено в прозрачный родниковый воздух, озарено солнцем и видится
весь этот божий мир с утоляющей душу четкостью, ты вдруг чувствуешь,
хотя бы на несколько минут, что достиг истинного человеческого
состояния и это состояние -- предощущение полета или счастья.
Однажды мне рассказали про абхазского пастуха, который ни разу не
приходил с охоты без добычи. Абхазский бог Ажвейпшаа подает ему знак,
говорили мне пастухи. Я, конечно, ни в какой знак не поверил, но,
решив, что это очень опытный охотник, захотел с ним встретиться.
В то лето он жил с пастухами своего села в горах Башкапсары. Дорогу
туда я знал хорошо. И вот подымаюсь на альпийские луга Башкапсары,
встречаю какого-то пастуха и спрашиваю у него, где тут располагается
охотник Щаадат. Так звали его. Пастух показывает мне дорогу к его
шалашу, и я через полчаса там.
В шалаше жили четыре пастуха. Трое из них кое-как говорили по-русски, а
четвертый, самый молодой, говорил прилично. Узнав о цели моего визита,
они закивали головой на Щаадата, и тот, застенчиво улыбнувшись, обещал
взять меня на охоту.
И вот я живу с ними, присматриваюсь к своему охотнику и ничего в нем
особенного не вижу. Сухощавый, пожилой крестьянин-пастух, молчаливый,
услужливый, однако никогда не теряющий чувства собственного
достоинства, о котором он сам явно не задумывается. Это прирожденное.
Погода стоит отличная, но почему-то на охоту он меня не берет. Утром
доит коз и гонит их на зеленые склоны, в полдень приходит обедать,
вечером пригоняет коз, снова доит, а потом, подвесив на огонь большой
котел с молоком, закатывает рукава и, по локоть погрузив руки в молоко,
начинает выколдовывать оттуда сыр.
-- Когда пойдем? -- показываю я ему на горы дня через три.
Он смеется.
-- Сичас коза нет, -- говорит, -- когда будет, пойдем на гора.
-- Откуда знаешь, -- спрашиваю, -- когда будет?
Он опять смеется и что-то говорит своим товарищам по-абхазски. Они тоже
смеются.
-- Моя знай, -- кивает Щаадат мне, -- когда будет, пойдем на гора.
Проходит еще несколько дней, и вдруг однажды просыпаюсь на рассвете.
Оказывается, меня осторожно будит Щаадат. Прижимает палец к губам,
чтобы я шумом не будил остальных пастухов. Я быстро одеваюсь, винтовку
через плечо, в руки посох, и мы начинаем подыматься в горы.
Подымаемся час, два, три, а конца пути не видно.
И хотя я был тогда замечательный ходок, но подъем крут, чувствую,
устаю.
-- Долго еще? -- киваю ему вверх.
-- Скора, скора, -- успокаивает он меня.
Однако мы еще часа два карабкаемся по скалам, а он только идет впереди
мерным шагом, и большая толстая палка торчит у него через плечо. Он ее
вырезал в леске, когда мы только вышли на дорогу. Я знал, что к такой
палке подвешивается крупная добыча.
Наконец он оборачивается ко мне и, приложив палец к губам, показывает,
чтобы я молчал, хотя я и так молчу. Знаками показывает, чтобы я как
можно осторожней, не потревожив камушки, переставлял ноги. Метрах в
пятидесяти впереди нас скалистая вершина. За несколько метров до
вершины он лег и стал ползти, показывая, чтобы я делал то же самое.
Доползли до вершины. Осторожно выглядываем.
Перед глазами распахивается слепящая белизна огромного ледника, над
которым торчит зубчатая скала. Глазам больно от непривычного сверкания
льда. Щаадат тихонько толкает меня и кивает наверх, туда, где
начинается ледник. Я смотрю и ничего не вижу. Он опять толкает. Я
старательно вытираю слезящиеся глаза, присматриваюсь и вдруг вижу на
крошечной лужайке, над самым ледником у скальной стены неподвижно стоит
тур. Я вглядываюсь и вдруг вижу, что еще три тура рядом с ним, но они
не стоят, а сидят на лужайке. Все они так удивительно сливались с
цветом скал, что я их не сразу различил.
Я снимаю с плеча винтовку. Щаадат кивает, мол, давай. Азарт торопит
меня, а он знаками показывает, мол, спешить не надо, они никуда не
уйдут. Я прилег, тщательно прицелился в стоящего тура и выстрелил. Тур
упал. Я думал, остальные разбегутся, но они не разбежались. То ли не
услышали выстрела, то ли приняли за грохот камнепада, не знаю. Только
один из сидевших туров встал, подошел к упавшему и понюхал его. Увидев,
как удобно в него сейчас стрелять, я снова почувствовал охотничий
азарт, вскинул винтовку, но вдруг Щаадат яростно вырвал ее у меня из
рук.
-- Бог серчай! -- крикнул он мне так сердито, что я опешил.
Я тогда не знал, что по древней абхазской охотничьей этике травоядного
зверя больше одного нельзя убивать. Я-то встречал охотников, которые,
если им удавалось, убивали не одного тура и не одну косулю, но, видно,
бывали еще и охотники, которые придерживались древних правил.
Мы спустились к леднику, осторожно ступили на него и, вонзая в него
посохи, наискосок поднялись до самой лужайки, где лежал мой тур.
Щаадат знаками показал, что я могу отдохнуть. Чувствуя смертельную
усталость, я растянулся на траве. Щаадат скинул с плеча бурдючок с
кислым молоком, снял с пояса кружку, встряхнул бурдючок, вынул затычку
и налил мне. Я выпил три кружки густого, утоляющего голод и жажду
кислого молока и почувствовал себя посвежевшим. Щаадат тоже выпил пару
кружек, но в отличие от меня сделал это не спеша, стараясь, как это
принято у горцев, не оскорблять взор спутника слишком явным проявлением
телесной жажды.
После этого он вынул из чехла свой пастушеский нож, вспорол брюхо тура,
выволок оттуда ненужные внутренности, а потом за ноги подвязал тушу к
своей палке. Я обратил внимание, что тушу тура он подвязал не к
середине палки, а поближе к одному концу.
Мы посидели еще с час, а потом Щаадат показал рукой на солнце, давая
знать, что нам пора в дорогу. Мы приподняли с обоих концов палку с
подвешенным туром и подставили под нее плечи. Он встал впереди и,
конечно, взялся за тот конец, ближе к которому был подвешен тур.
Опираясь на посохи, мы медленно стали спускаться к леднику. В самых
опасных местах Щаадат продалбливал посохом лед, чтобы мне удобней было
ставить ногу.
Вечером у пастушеского костра, поверчивая на деревянном вертеле шашлык
из турьего мяса, Щаадат раскрыл свою тайну. Оказывается, абхазский бог
охоты Ажвейпшаа ночью во сне указывает ему на место, где ждет его
добыча.
Прошло с неделю. Я живу с пастухами и больше уже не тормошу Щаадата, а
жду, когда ему бог охоты подскажет время и место нашей следующей
вылазки.
И опять слышу, на рассвете меня осторожно будит Щаадат. Я тихо встаю,
одеваюсь, беру винтовку и выхожу из шалаша. Теперь мы идем совсем в
другую сторону, на юг. Мы вышли к подножию небольшого обрывистого
плато, поросшего кустарником. Щаадат кивнул головой на вершину. Я
всмотрелся в заросли и увидел головку косули. Словно почуяв нас,
головка косули с минуту оставалась неподвижной, явно к чему-то
прислушиваясь, а потом дотянулась до куста и стала срывать с него
листья. Мы долго всматривались в заросли, и я видел время от времени то
тут, то там шевелящиеся кусты. Мы набрели на стадо.
Щаадат знаком показал, что надо ползти вверх, и мы поползли. Время от
времени останавливались, всматривались в кусты на вершине плато, а
Щаадат, мазнув палец о язык, пробовал ветер. Ветер нам
благоприятствовал, он дул со стороны косуль.
Как мы ни прятались, чем ближе мы подползали к вершине, тем беспокойнее
вели себя косули. И если теперь головка косули показывалась в кустах,
она все дольше и дольше замирала, прислушиваясь к чему-то.
Мы подползли к ним метров на пятьдесят. Щаадат велел остановиться. В
шевелящихся кустах их почти не было видно. Наконец высунулась голова
одной косули, замерла, и Щаадат кивнул мне. Я тщательно прицелился и
выстрелил.
Косуля, как подброшенная, выпрыгнула из кустов и побежала в