в Москву.
Возможно, однажды, показав ему рукой на очередной махолет, она сказала:
"Или он, или я", -- и, не дожидаясь ответа, потому что ответ и так был
ясен, навсегда уехала в Москву.
Виктор Максимович и сам почти каждую зиму, разобрав и сложив свой
летательный аппарат, на два-три месяца уезжал в Москву. Там у него были
друзья, поклонники его дела, которые, кстати, присылали ему лучшие
русские книги -- почтой советские издания, с оказией -- заграничные.
Встречался ли он там со своей бывшей женой, не знаю. Скорее всего нет.
За все время нашего знакомства, которое длилось лет десять, он только
однажды упомянул о ней во время застолья.
-- А правда ли, -- спросил один из застольцев у него, -- что ваша
жена была необыкновенной красавицей?
-- Это была гремучая змея, -- ответил Виктор Максимович и после
небольшой паузы добавил: -- но с глушителем, что делало ее особенно
опасной.
Он об этом сказал совершенно спокойно, как о давно установленном
зоологическом факте. Однако в этом спокойствии было нечто такое, что
исключало, для меня, во всяком случае, задавать вопросы на эту тему.
В городе он всегда появлялся один или в редких случаях со своим
махолетом. В таких случаях махолет был прицеплен к старенькому
"Москвичу", принадлежащему одному из друзей Виктора Максимовича. Машина
осторожно проезжала по центральной улице, и серо-голубой махолет
покорно следовал за ней, покачивая дрябловатыми крыльями, кончавшимися
разрезами наподобие крыльев парящего коршуна.
Приезжие удивленно смотрели на этот воздухоплавательный аппарат, а
местные люди давно к этому привыкли. Машина направлялась в сторону
Гумисты. Там, в зеленой плоской пойме реки, Виктор Максимович испытывал
свой аппарат. Обычно эту процессию сопровождал милицейский мотоцикл. Я
сначала думал, что милиция в данном случае следит, чтобы махолет не
нарушал правила уличного движения, и только позже узнал, что испытания
его проходят под неизменным надзором милиции.
Мне кажется, что мечта о таком воздухоплавательном аппарате, который
действовал бы за счет собственных сил летуна, у Виктора Максимовича
впервые возникла в лагере. Так мне кажется, хотя сам он об этом никогда
не рассказывал.
Как я уже говорил, мы с Виктором Максимовичем встречались в основном в
кофейнях. Может создаться ложное впечатление, что он очень часто там
бывал. Нет. Он вообще в город приезжал очень редко, но, приехав и
посетив кофейню, никуда не спешил и призывал собеседника помедлить.
-- Куда торопиться, -- говорил он с некоторым наивным эгоизмом, --
раз я в город приехал, все равно день потерян.
Я, слава богу, никогда его не торопил. В рассказах о жизни он любил
вспоминать необычайные случаи, иногда взрывные выходы в новое сознание.
Как я потом понял, эта его склонность была мистически связана с делом
его жизни. Само собой разумеется, что я ни разу не усомнился в
подлинности его воспоминаний.
Ничего похожего на дельфина с голубой повязкой никогда не повторялось.
Да и дельфин этот в конце концов, если подумать, только моя придирка.
Как будто Виктор Максимович, помогая дельфину, обязан был проявить
хороший вкус к правдоподобию и не отпускать его в море таким уж
нарядным.
Разумеется, с Виктором Максимовичем мы не раз выпивали. Он любил это
дело, но должен сказать, что никогда в отличие от меня по-настоящему не
хмелел. Казалось, никакое вино не может дохлестнуть до той высоты
опьянения, до которой опьянила его пожизненная мечта о свободном
парении.
Пожалуй, хмель сказывался только в том, что он начинал читать стихи. И
всегда он читал одного и того же лагерного поэта, с кем свела его
судьба, а потом наглухо раскидала по разным лагерям. Несмотря на
косноязычие некоторых строк, стихи этого поэта казались мне
удивительными. Несколько раз я пытался их записать, но он всегда
отмахивался.
-- Успеешь, -- говорил он, да и кофейня не слишком располагала к
переписыванию стихов. Только одна первая строфа из стихотворения,
пронизанного свежей тоской по далекой усадебной жизни, и осталась в
памяти.
Не выбегут борзые с первым снегом
Лизать наследнику и руки и лицо.
А отчим мой, поигрывая стеком,
С улыбкою не выйдет на крыльцо...
Зана
Когда мир залихорадило поисками снежного человека, Виктор Максимович
нередко приходил в кофейню с журналами или газетными вырезками, в
которых говорилось об этом. Он с явным волнением ждал, что снежного
человека вот-вот поймают или в крайнем случае сфотографируют. Кстати, я
тоже разделял его волнение и любопытство.
-- Поиски снежного человека, -- говорил он, -- это, может быть, тоска
человека по своему началу в предчувствии своего конца. Люди хотят
увидеть своего далекого пращура, чтобы попытаться понять, когда и где
именно они свихнулись.
И вдруг эти поиски обрушились на Абхазию. Оказывается, в абхазском селе
Тхина в прошлом веке поймали дикую, или лесную, как говорят абхазцы,
женщину. Нарекли ее Заной.
Кстати, крестьянин, поймавший ее, сначала подарил Зану местному князю.
Князь как будто принял подарок, и она некоторое время жила, привязанная
на цепи к огромному грецкому ореху, росшему во дворе князя. И он охотно
показывал ее своим высокородным гостям. Но потом князь по каким-то
непонятным причинам вернул Зану поймавшему ее крестьянину. Не
исключено, что в его решении отказаться от Заны сыграли роль
соображения сословной гордости. Возможно, кто-нибудь из гостей ему на
что-то намекнул или он сам испугался, как бы кто не подумал, что Зана
спрыгнула с его личного генеалогического древа.
Привязанная на цепи, Зана жила под открытым навесом возле дома своего
хозяина, время от времени неизвестно от кого рожая детей.
По рассказам очевидцев, рычанием и визгливыми выкриками она выражала
злобу или неудовольствие. Иногда издавала каркающие звуки, которые надо
было понимать как хохот. Очевидцы отмечают, что никто никогда не видел
ее улыбки. И это очень интересно. Это лишний раз нам подтверждает, что
улыбка -- следствие более тонкого психического состояния, чем смех.
По прошествии нескольких лет она немного привыкла к людям, и ее больше
не держали на цепи. Любимым ее развлечением было разбивать камни о
камни. Не исключено, что Зана была на пороге открытия каменного топора.
Вскоре она научилась выполнять несложную хозяйственную работу: молотить
колотушкой кукурузу, таскать на мельницу мешки, приносить из лесу
дрова. Под открытым навесом, где она жила, Зана вырыла яму, обложила ее
папоротником и, таким образом, устроила себе довольно уютную спальню,
куда по ночам явно спрыгивали так и не опознанные любвеобильные тхинцы,
потому что Зана беспрерывно продолжала рожать. Многие дети ее тут же
погибали, скорее всего ввиду ее крайне неумелого обращения с ребенком,
но некоторых тхинцы успевали у нее отобрать и воспитывали их у себя
дома, как обычных детей.
Холод Зана переносила хорошо, а жару плохо. Стоило ее ввести в дом, как
она начинала сильно потеть и выказывать признаки неудовольствия.
Кстати, два-три раза под угрозой палки хозяину удавалось ее приодеть,
но как только угроза палки отдалялась, Зана с яростью разрывала на себе
платье, топтала его и даже зарывала в землю. В конце концов хозяин
махнул на нее рукой, видимо, решив, что на эти опыты не напасешься
одежды. Слухи о набедренной повязке, которую в качестве компромисса
Зана якобы в более зрелые годы приняла, мне кажутся выдумкой позднейших
сельских моралистов.
В летнюю жару она вместе с местными буйволами погружалась в реку Мокву
и подолгу наслаждалась прохладой. Так и вижу ее первобытную голову,
вероятно, не лишенную с точки зрения некоторых тхинцев своеобразной
привлекательности, торчащую из воды рядом с буйволиными головами,
только разве что жвачку не жует. Впрочем, голову современной женщины,
жующей жвачку даже в воде, гораздо легче представить.
Умерла Зана в восьмидесятых или девяностых годах прошлого века, так что
долгожители села ее еще хорошо помнят.
Так вот, из Москвы в Тхину была снаряжена экспедиция с конкурирующими
между собой учеными и журналистами. Ученые и журналисты просили
старейшин села показать им место, где расположена могила Заны.
Но старейшины села заупрямились, потому что по абхазским понятиям, что
отчасти совпадает с понятиями других народов, раскапывать могилу --
святотатство. Однако старейшины села Тхина в этом вопросе пошли еще
дальше, они решили, что раскапывать могилу дикой женщины, раз уж ее
приручили, тоже святотатство.
Все же им не хотелось прямо отказывать почетным гостям, и они, как мне
кажется, устроили небольшой спектакль, главным героем которого
оказалось дерево карагач. Они признавали, что Зану похоронили под
карагачем, но по вопросу, где именно рос этот карагач, высохший и
порубленный на дрова еще в начале нашего века, у стариков возникли
непримиримые разногласия.
Они называли самые разные места, достаточно далеко отстоящие друг от
друга. При этом старики всеми силами пытались утешить журналистов и
ученых тем неоспоримым фактом, что Зана была, без всякого сомнения,
зарыта под карагачем, даже если так и не удастся вспомнить, где именно
стоял этот карагач.
-- Так и пишите и не ошибетесь, -- говорили они, -- мы ее, как
настоящего человека, зарыли под карагачем. Но журналистов и ученых
никак не мог утешить сам факт погребения Заны под карагачем. Судя по
всему, они этому карагачу вообще не придавали значения. Судя по всему,
им было все равно, что возвышалось над могилой Заны -- могучий карагач
или куст бузины.
Они даже заподозрили стариков в проявлении патриархальной хитрости. И
тогда конкурирующие журналисты и ученые объединились между собой и сами
пошли на военную хитрость. Они сказали, что у них, в сущности, не
научная экспедиция, а правительственное задание найти кости Заны и
немедленно на самолете доставить их в Москву. Они сказали, что раз
старики не могут вспомнить, где рос карагач, что само по себе выглядит
странно, ибо обычно старики хорошо помнят, где, когда росло какое
дерево, а уж где рос карагач, и подавно должен помнить любой старик,
-- но раз уж, сказали ученые и журналисты, в селе Тхина развелись
такие слабопамятные старики, что они не помнят, где рос столь важный
для науки карагач, придется завезти в Тхину бульдозер, который в ходе
выполнения правительственного задания вполне может коснуться и
некоторых семейных кладбищ.
Тут память стариков вроде бы прояснилась, и они, вспомнив, где в начале
века рос карагач, ткнули теперь своими согласными посохами в одно место
и сказали, "Ройте! Если это надо правительству..."
Экспедиция раскопала могилу, вынула оттуда все кости и приехала в
мухусскую гостиницу, чтобы на следующий день отбыть в Москву. Но тут
временный союз журналистов и ученых распался. Журналисты, естественно,
стремясь к мировой славе, собирались устроить большую
пресс-конференцию, и кости Заны им нужны были позарез для наглядного
доказательства своего открытия. Ученые же, стремившиеся к более
кропотливой работе с костями, боялись, что журналисты, показывая кости
Заны и давая их щупать всяким развязным иностранным коллегам, многое
попортят.
Из-за этого непримиримого противоречия ночью в гостинице, говорят,
произошло не вполне пристойное событие. Не то журналисты выкрали часть
костей у ученых, не то ученые лишили журналистов причитающихся им
костей. Одним словом, там произошла какая-то чушь, и я не знаю, чем это
все кончилось. Вернее, не знаю, в чьих именно чемоданах кости Заны,
если это вообще были кости Заны, отбыли в Москву.
Оказывается, битва вокруг костей Заны на этом не кончилась.
Оказывается, часть ученых в Академии наук, которая не принимала участия
в экспедиции, не признала кости Заны за кости первобытного человека.
Они сказали, что исследования черепной коробки по методу профессора
Герасимова доказывают негроидное происхождение скелета. При этом они