и безуспешно предлагавшая им купить мороженое, сейчас снова подошла,
по-видимому, надеясь на новых, более сговорчивых покупателей. Но тут
Турок не выдержал.
-- Сколько стоит полный лоток мороженого? -- спросил он у продавщицы.
-- Двадцать рублей, -- ответила она охотно.
-- А сколько стоит лоток? -- продолжал любопытствовать он.
-- Пять рублей, -- с той же готовностью ответила она.
Турок вытащил из кармана бумажник, вынул оттуда три десятки и протянул
ей.
-- Зачем? -- спросила мороженщица, но протянутые деньги почему-то
взяла.
-- Сейчас увидишь, -- сказал Турок и, выхватив у нее голубой лоток с
мороженым, выкинул его в море.
Такой остроумный комбинации никто не ожидал. Под хохот шахматистов и
крики мороженщицы мы покинули гостеприимную палубу "Амры". Конечно,
навряд ли в подобных условиях рождаются великие шахматные композиции,
но мир, в котором еще осталась полнота жеста, может быть и сам, по
чертежу этого жеста, постепенно восстановлен во всей его полноте.
Терпения и мужества, друзья.
Время большого везенья
(Рассказ Виктора Максимовича)
Никогда, ни до, ни после войны, я не чувствовал себя на таком подъеме,
как во время войны. Я не чувствовал себя в таком полном соответствии
внутреннего состояния и окружающей жизни. Все проклятые вопросы были
отброшены реальной общенародной бедой, реальным участием в борьбе с
этой бедой. И ни разу за всю войну не было ощущения скрежещущей
дисгармонии, отравившей столько дней моей юности.
Именно поэтому, несмотря на потери друзей, ежедневный риск, годы войны
оставили в душе мощную и даже веселую музыку бесконечного внутреннего
подъема.
Только первая смерть, которой я был свидетелем, потрясла все мое
существо и больше с такой силой я не переживал ее, хотя к смерти
невозможно привыкнуть. Это случилось еще во время учебы в летной школе.
Мы были в одной части, отпрыгались и, веселые, возбужденные, ввалились
в столовую обедать.
Летчик, подымавший нас в воздух, и инструктор-парашютист обедали за
столом рядом с нами. И вот я вижу: к ним подходит повар и упрашивает
инструктора разрешить ему прыгнуть с парашютом.
-- А ты когда-нибудь прыгал? -- спросил у него инструктор, потягивая
компот из стакана.
-- Конечно, -- кивнул повар, -- я до армии ходил в аэроклуб и много
раз прыгал.
Безусловно, инструктор не имел права разрешать ему прыжок. Но я, как
сейчас, помню благодушное выражение его лица, то ли вызванное отличным
обедом, которым угостил их повар, то ли еще какими-то причинами. Он
взглянул на летчика и сказал:
-- Ну, что, стряхнем его разок?
-- Пожалуй, -- засмеялся летчик, кивнув на повара, -- если он снимет
колпак хотя бы перед тем, как выйти на крыло.
Как потом выяснилось, повар этот никогда не прыгал с парашютом. Ему
было на вид лет двадцать пять. Вероятно, он и раньше мечтал прыгнуть с
парашютом, а тут вдруг видит -- вваливаются в столовую
девятнадцатилетние салажата, вваливаются после прыжков, сияющие,
шумные, счастливые! И он решил: что тут особенного, если эти пацаны
прыгают и в ус не дуют. Но он не понимал, что каждое дело требует
подготовки, и мы, хоть и салажата, но уже хорошо обучены прыжкам.
Когда мы отобедали, все высыпали наружу, а вместе с нами официантки и
работники кухни вышли посмотреть, как их повар будет прыгать.
Все произошло на наших глазах. Самолет поднялся в воздух. Сделал круг
над аэродромом. Мы увидели, как повар вышел на крыло, а дальше
произошло вот что. Повар еще стоит на крыле и вдруг парашют его
выструивается вдоль корпуса самолета, белый шелк, как молоко, обтекает
фюзеляж и обматывает хвост. Самолет мгновенно теряет управление,
несколько секунд идет со снижением, входят в штопор и врубается в землю
в конце аэродромного поля. Когда мы подбежали к обломкам, все было
кончено. Все трое были мертвы.
Только что люди обедали, смеялись, шутили и вдруг -- смерть. Ясно,
почему все так произошло. Когда повар вышел на крыло и посмотрел на
землю, он, конечно, испугался и со страху, еще стоя на крыле, дернул за
кольцо.
Обычно начинающих парашютистов учат после прыжка отсчитывать три
секунды и только потом дергать за кольцо. И хотя начинающий парашютист
от волнения, как правило, считает быстрей, чем положено, все равно
время дается с большим запасом. И одной секунды достаточно, чтобы
парашют не задел самолет.
Да, вот эта первая смерть меня потрясла больше всего, и хотя, конечно,
к смерти привыкнуть невозможно, но я уже такой силы потрясения не
испытывал при виде погибших людей. А ведь приходилось видеть все,
приходилось по частям собирать разбившихся летчиков, чтобы предать их
земле.
И все-таки главное чувство того времени -- это веселая, могучая музыка
подъема. Уверенность, что все или почти все будет так, как мы хотим.
Однажды я получаю приказ командира полка лететь в один пункт, где
расположены авиамастерские. Там меня должен был встретить
инженер-капитан для установки радиооборудования к штурманскому сиденью.
В те времена на По-2 никакой связи с землей не было, и летчик, взлетев,
был полностью предоставлен самому себе.
Более того, на По-2 обычно не было никакой огневой точки. Иногда
устанавливался пулемет, чтобы защищать машину с хвоста. Но чаще всего
ни черта не было, кроме пистолета "ТТ" на поясе у летчика. По-2 в
основном использовались как ночные бомбардировщики, каковым в то время
я и был.
И вот, значит, лечу в расположение авиаремонтных мастерских. Лечу на
бреющем, чтобы не повстречаться с "мессершмиттом". "Мессера" в те
времена, как хотели, издевались над По-2.
Как правило, встретившись с этим самолетом, они не сразу их
расстреливали, а сначала вдоволь наиздеваются над летчиком, облетая его
и показывая, что его ждет смерть, а потом уже пулеметная очередь, и
самолет вспыхивает, как спичка, -- фанера, перкаль, кроме мотора, на
них почти не было никакого металла.
Именно из-за этого пруссаческого издевательства они сами иногда
увлекались, забывая о близости земли, и врезались в нее.
С одним нашим летчиком, развозившим почту на По-2, произошел
курьезнейший случай, едва ли не единственный за всю войну. Дело
происходило на Кубани. Так вот этого летчика, развозившего почту,
настиг "мессер".
Прежде чем расстрелять его из пулемета, он, как обычно, стал изгаляться
над ним. Снижает скорость до предела, пролетая возле него, хохочет,
показывая на горло, и что-то кричит нашему летчику, скорее всего: "Рус
капут!"
Раз пролетел, два пролетел и, главное, все ближе и ближе притирается к
нему. Наконец нашему летчику надоело это. Он решил: и так и так
погибать, дай попробую убить его из пистолета! Он берет ручку
управления в левую руку, вытаскивает пистолет, но не высовывает его над
бортом, а ждет, когда "мессер" пролетит рядом с ним.
И в самом деле немец снова летит рядом, хохочет, кричит, а наш летчик
успевает пару раз выстрелить из пистолета и попадает в него. "Мессер",
потеряв управление, врубился в землю. Об этом случае много говорили в
те времена. Но обычно встреча По-2 с "мессершмиттом" кончалась гибелью
нашего самолета.
И вот, значит, прилетаю на бреющем в назначенный пункт и встречаю там
инженер-капитана. Это такой крупный, грузноватый мужчина лет тридцати
пяти, и по лицу видно -- выпивоха. Только я об этом подумал, как он
хлопнул себя по боку, там у него фляжка висела, и сказал:
-- Литр чистейшего медицинского спирта. Может, поговорим о душе?
-- Нет, -- отвечаю, -- выполним задание, тогда с удовольствием.
Он устанавливает свое радиооборудование возле штурманского сиденья, и
мы летим назад к себе в полк. Прилетели -- новое задание: лететь в
расположение штаба фронта, дальнейшие указания получим там.
Заправляемся горючим и летим. Он сидит на штурманском месте. У нас
допотопная шланговая связь.
-- Не пора ли поговорить о душе? -- слышу голос инженер-капитана.
-- Нет, -- говорю в переговорный раструб, -- выполним задание -- тогда
с удовольствием.
-- Напрасно, -- отвечает он, -- вы избегаете разговоров о душе. В
боевых условиях опасно откладывать такие разговоры.
Своеобразный юмор этого инженер-капитана заключался в том, что он самые
забавные вещи говорил серьезным голосом без малейшей улыбки. И при
этом, несмотря на большую разность наших возрастов, обращался ко мне
вежливо, называя по имени-отчеству.
Прилетаем в расположение штаба фронта. А для нас, фронтовиков, штаб
фронта был тогда все равно что столица -- прекрасная столовая,
парикмахерская, кино, приличный поселок.
Дежурный офицер встречает меня и говорит, мол, никуда не уходите,
дожидайтесь приказа. Проходит час, два, уже вечереет, никакого приказа.
А тут еще инженер-капитан мрачно ходит за мной и зудит насчет
необходимости поговорить о душе. При этом уверяет, что мы сегодня
никуда не улетим. Нет, говорю, потерпим, будем ждать отбоя.
Заходим в парикмахерскую постричься и встречаем там моего приятеля
летчика-туркмена. Мы раньше служили с ним в одном полку. Это был
опытный летчик, хороший парень, только по-русски, мягко выражаясь,
говорил с большим акцентом. Он, оказывается, прилетел сюда с заданием
из своей части и застрял здесь на двое суток. Мы обрадовались
неожиданной встрече, он сказал, что у него припасено пол-литра водки и
надо отметить это событие, потому что и мы, скорее всего, застрянем
здесь, как и он.
Мы постриглись, побрились, поодеколонились и выходим из парикмахерской.
Теперь инженер-капитан, получив подкрепление в лице моего приятеля,
кстати, звали его Руфет, стал еще больше настаивать на необходимости
поговорить о душе, попутно выяснив, что о ней думает мусульманин. Но я
крепко держался, и они меня не смогли уговорить.
Но вот проходит еще примерно час, мы встречаем дежурного офицера, и он
говорит:
-- Отбой! Можете идти ужинать и располагаться на отдых.
Мы пошли в столовую и надолго засели там. Официантка принесла
прекрасный бифштекс с жареной картошкой, такой бифштекс можно было
получить только в столовой штаба фронта. К тому же у нас в запасе были
еще две банки тушенки, мы отправили их на кухню разогреть. Одним
словом, пируем. Водку выпили почти сразу и теперь потихоньку посасываем
спирт.
Слегка подвыпив, мы с Руфетом начинаем ухаживать за нашей официанткой.
Должен тебе сказать, что после первой моей любви я больше двух лет не
мог видеть в женщине женщину. Для меня женщиной оставалась только она.
Потом, постепенно, природа взяла верх, и я не то чтобы впал в обратную
крайность, но от других фронтовых летчиков не слишком отставал.
И вот мы наперебой ухаживаем за официанткой, и чем больше пьем, тем
неотразимей она нам кажется. А между прочим, она так забавно
приглядывается к нам обоим, так напряженно соображает своей глупенькой
головкой, кого из нас выбрать, что я никак не могу удержаться от смеха.
И именно оттого, что я все это воспринимаю более легко и более весело,
чаша весов постепенно склоняется на мою сторону.
-- Состязание за право первой ночи, -- говорит инженер-капитан,
поглядывая на нас, -- при любом исходе опоздало лет на десять!
Руфет, чувствуя мой перевес, грустнеет и наконец выкладывает свой
главный козырь. После войны он обещает увезти ее в Ашхабад, о
существовании которого она, как выясняется к ужасу Руфета, не имела
представления.
-- Овсянка штаб фронт -- Ашхабад не знает! -- воскликнул Руфет и так
горестно задумался, подперев ладонью щеку, словно усомнился: а можно ли
в условиях такого невежества даже внутри штаба фронта вообще выиграть
войну?
Помрачнение Руфета окончательно проясняет расстановку сил. И вот, когда
мы выпили уже весь спирт, я подхожу к официантке и потихоньку
договариваюсь с ней. Она сначала немного ломается, но потом, бросив
последний взгляд на Руфета ("а вдруг я чего-то недоглядела"), назначает
мне свидание.
Она называет дом рядом со штабом фронта, где она живет, номер комнаты и