некоторой сумрачностью следила за своим хозяином, как бы осуждая неприятную
необычность происходящего.
Кязым сейчас, сильно запрокинувшись назад, долго тянул из своего
стакана. Чувствовалось, что сосуд, в который втекает вино, уже с трудом
вмещает жидкость, и Кязым, запрокидываясь все дальше и дальше назад, тянул и
тянул из стакана, словно в этой позе выискивал в себе пространство, еще не
заполненное вином.
Бахут, в отличие от Кязыма, был среднего роста и плотненький.
В белом полотняном кителе и в шапке-сванке, надвинутой на масличные
глаза, он сейчас с некоторой блудливой хитрецой следил, чем окончится
состязание Кязыма со стаканом.
Это выражение не осталось не замеченным Кязымом, и он, допив свой
стакан, выпрямился и, смеясь не только глазами как обычно, посмотрел на
Бахута.
-- Ты думаешь, я не знаю, что ты сейчас думал? -- сказал он.
-- Ничего я сейчас не думал, -- отвечал Бахут, убирая с лица остатки
блудливого выражения.
-- Ох, Бахут, -- сказал Кязым, -- ты сейчас думал: неужели Кязым не
опрокинется назад!
-- Ничего я такого не думал! -- сказал Бахут. Кязыму было ужасно весело
от мысли, что Бахут ждал, что он опрокинется, а вот он взял да и не
опрокинулся. Но еще веселее ему было оттого, что Бахут теперь ни за что в
этом не признается.
-- Неужели, -- сказал Кязым, -- ты один раз в жизни не можешь честно
сказать правду: "Да, я ждал, что ты опрокинешься!"
-- Я честно говорю, -- сказал Бахут, -- я не ждал, что ты опрокинешься!
-- Ох, Бахут! Ох, Бахут, -- покачал головой Кязым, -- почему один раз в
жизни честно не скажешь: "Да, я ждал, что ты опрокинешься!"
Бахут понял, что теперь Кязым от него не отстанет.
-- Подумаешь, "опрокинешься", -- ворчливо заметил Бахут, -- ничего
страшного -- трава.
-- Значит, ты все-таки ждал, что я опрокинусь!
-- Ничего не ждал, кацо! Но если б даже опрокинулся, ничего страшного
-- трава!
-- Ах ты, мой толстячок! Учти, что я все твои хитрости заранее знаю!
-- Ты знаешь кто такой? -- сказал Бахут.
-- Кто? -- заинтересовался Кязым, поднося кувшинчик к его стакану.
-- Ты сушеная змея, -- сказал Бахут, отстраняя от кувшина свой
наполнившийся стакан.
-- Почему? -- заинтересовался Кязым, наполнив свой стакан.
-- Что ты кушаешь -- тебя кушает! Что ты пьешь -- тебя пьет! --
торжественно заявил Бахут.
-- Почему то, что я пью, меня пьет? -- заинтересовался Кязым.
-- Вот ты всю ночь пил, а живот у тебя где? -- спросил Бахут и стал
дергать Кязыма за свободный ремешок на его впалом животе. -- Куда пошло то,
что ты пил?
-- Куда надо, туда пошло, -- сказал Кязым, несколько отступая под
напором Бахута.
-- Ты сушеная змея, -- повторил Бахут понравившееся ему определение,
радуясь, что он теперь атакует, -- ты жестокий! Ты своих детей ни разу на
колени не сажал! Если ты честный человек, скажи: ты хоть один раз в жизни
сажал на колени своего ребенка?
-- Нет, -- сказал Кязым, -- мы детей в строгости содержим. Абхазцы
говорят: "Посади ребенка на колени, он повиснет у тебя на усах".
-- Вот я и говорю, -- нажимал Бахут, -- у вас, у абхазцев, жестокие
законы!
-- Ах ты, эндурец! -- сказал Кязым.
-- Я не эндурец, -- гордо возразил Бахут, -- я мингрелец!
-- Нет, ты эндурец, -- сказал Кязым, чувствуя, что теперь он может
перейти в наступление, -- я один знаю, что ты эндурец.
-- Нет, -- гордо ответил Бахут, -- я мингрелец. Я мингрельцем родился и
мингрельцем умру.
-- Нет, -- сказал Кязым, -- ты мингрельцем родился, но умрешь эндурцем.
-- Это у твоего брата Сандро, -- вдруг вспомнил Бахут, -- жена эндурка.
Маслянистые глазки Бахута засияли: мол, посмотрим, что ты теперь
скажешь.
-- Мой брат Сандро, -- сказал Кязым, -- сам первый эндурец!
Такой оборот дела показался Бахуту чересчур неожиданным, и он немного
подумал.
-- Значит, ты признаешь, -- сказал он, -- что твой брат Сандро эндурец?
-- Конечно, -- сказал Кязым, -- мой брат Сандро первый эндурец в мире.
Нет, второй эндурец. Первый в Москве сидит.
-- Но раз твой брат Сандро эндурец, -- радостно воскликнул Бахут, --
значит, ты тоже эндурец!
-- Нет, -- сказал Кязым, -- я не эндурец. Я единственный неэндурец в
мире. Кругом одни эндурцы. От Чегема до Москвы одни эндурцы! Только я один
не эндурец!
-- Ох, не заносись, Кезым! -- крикнул Бахут, помахивая пустым стаканом
перед его лицом, -- Ты, когда выпьешь, всегда заносишься! Я ненавижу, когда
кто-нибудь заносится!
Уахоле, уахоле, цодареко... --
не слушая его, запел Кязым мингрельскую песню, и Бахут, не успев изменить
гневного выражения лица, как бы подхваченный стругй мелодии, стал подпевать.
Немного попев, они снова выпили по стаканчику.
-- Но иногда мне кажется, -- сказал Кязым, как бы смягчившись после
пения, -- что я тоже эндурец.
-- Почему? -- сочувственно спросил у него Бахут.
-- Потому что не у кого спросить, -- сказал Кязым, -- эндурец я или
нет. Кругом одни эндурцы, а они правду тебе никогда не скажут. А чтобы
узнать, превратился я в эндурца или нет, нужен хотя бы еще один неэндурец,
который скажет тебе правду. Но второго неэндурца нет, потому я иногда думаю,
что я тоже стал эндурцем.
Тут Бахут понял, что Кязым обманул его своим притворным смирением.
-- Ты опять заносишься, Кезым! -- стал подступаться он к нему. -- Я
ненавижу, когда кто-нибудь заносится. Подумаешь, этого дурака Теймыра
обманул! Он даже прокушать деньги не смог! Крысы съели половину! У тебя нет
причины заноситься! А ты, когда выпьешь, сразу заносишься!
О райда Гудиса-хаца, эй...
О райда сиуа райда,
О райда э-эй...
запел Кязым абхазскую песню, и Бахут некоторое время сумрачно молчал, а
потом не выдержал и подхватил песню, все еще сердито поглядывая на Кязыма.
Немного попев, они еще раз выпили по стаканчику. И когда Кязым пил свой
стакан, он слышал в тишине прерывистый сочный звук, с которым Рыжуха рвала
росистую траву. Звук этот был ему приятен, и порой, пока он пил свой стакан,
звук наплывал с такой отчетливостью, как будто корова рвала траву у самого
его уха.
Он знал, что такое бывает после крепкой выпивки. И он подумал: для того
и существует крепкая выпивка, чтобы приближать то, что приятно душе, и
отдалять то, что ей неприятно. А те, кто говорит, что это нехорошо, пусть
придумывают такое средство, чтобы человек иногда мог отдалять от души то,
что ей неприятно, и приближать то, что ей приятно. А если не могут придумать
-- пусть заткнутся.
На востоке сквозь ветви яблони чуть порозовело небо. Свежий,
предутренний ветерок прошелестел в листьях грецких орехов и яблони и словно
откачнул вместе с ветками птичий щебет и снова приблизил.
Два паданца один за другим -- тук! тук! -- упали с яблони, и через
долгое мгновенье, словно решалось, падать ему или нет, последовало третье
яблоко, явно более крупное -- шлеп! И снова все затихло. Только птичий щебет
и сочный приближающийся звук пасущейся коровы. Буйволица на скотном дворе
встала на ноги, подошла к ореховому дереву и, выбрав особенно шершавое место
на его коре, стала, мерно покачиваясь, чесать свой бок. К щебету птиц и
сочному звуку обрываемой травы прибавился шуршащий звук, исходящий от
буйволицы, почесывающей свою толстую шкуру: шшша, шшша, шшша.
Кязым знал, что это теперь надолго. И ему было легко, весело, и он
очень любил Бахута, и поэтому ему сейчас захотелось подковырнуть его с
другой стороны.
-- Бахут, -- сказал Кязым, -- ты сколько языков знаешь?
-- Столько же, сколько и ты, -- ответил Бахут.
-- Нет, -- сказал Кязым, -- ты на один меньше знаешь.
-- Давай посчитаем, -- сказал Бахут, -- говори, сколько ты знаешь!
-- Я знаю абхазский, -- начал Кязым, -- мингрельский, грузинский,
турецкий и греческий. Пять получается!
-- Я тоже, -- сказал Бахут, -- знаю пять языков. Мингрельский,
грузинский, абхазский, турецкий и... русский тоже.
На этом-то как раз Кязым его собирался поймать. В Абхазии русские в
деревнях не живут, и поэтому они оба очень плохо знали русский язык. Но
Бахут его знал еще хуже, чем Кязым.
-- Значит, русский тоже знаешь? -- переспросил его Кязым.
-- Ну так, по-крестьянски знаю, -- сказал Бахут, не давая себя поймать,
-- что нужно для хозяйства, для базара, для дороги -- все могу сказать!
-- А ты помнишь, когда мы продавали орехи в Мухусе, и у тебя разболелся
зуб, и мы пришли в больницу, и что ты там сказал доктору? При этом, учти,
доктор была женщина!
-- Ты настоящая сушеная змея, -- сказал Бахут, -- двадцать лет с тех
пор прошло, а он еще помнит. Я тогда пошутил.
-- Ох, Бахут, -- сказал Кязым, -- разве человек шутит, когда у него
болит зуб?
-- А вот я такой. Я пошутил, -- сказал Бахут, хотя уже понимал, что
Кязым от него не отстанет.
-- Ох, Бахут, -- сказал Кязым, -- ты нечестный человек. Ты тогда сказал
этой женщине такое, что она нас чуть не прогнала. Повтори, что ты тогда
сказал по-русски!
-- Подумаешь, двадцать лет прошло, -- напомнил Бахут смягчающее
обстоятельство.
-- Повтори, что ты сказал тогда по-русски.
-- Ты сушеная змея, -- сказал Бахут, понимая, что теперь Кязым от него
не отстанет.
-- Повтори, что ты тогда сказал по-русски!
-- Доктор, жоп болит, -- насупившись, повторил Бахут.
-- Ох, Бахут, опозорил ты меня тогда, -- отсмеявшись, сказал Кязым, --
но сейчас-то хоть ты знаешь, как надо было сказать?
-- Конечно, -- сказал Бахут и вдруг почувствовал, что забыл. -- Знал,
но забыл. Кязым это сразу понял.
-- Тогда скажи!
-- Ладно, хватит, лучше давай выпьем, -- сказал Бахут, оттягивая время,
чтобы припомнить правильное звучание слова.
-- Ох, Бахут, опять хитришь!
Бахуту показалось, что он вспомнил.
-- Зоп болит, надо было сказать, -- проговорил Бахут и сразу же по
выражению лица Кязыма понял, что промахнулся.
Кязым долго хохотал, откидываясь, как при питье, и, разумеется, не
падая, на что Бахут даже не рассчитывал.
-- Ох, Бахут, уморишь ты меня, -- отсмеявшись и утирая глаза, сказал
Кязым.
-- Тогда скажи, как надо! -- раздраженно попросил Бахут, пытаясь хоть
какую-нибудь пользу извлечь из своей неловкости.
-- Зуб болит, з-у-у-б! -- вразумительно сказал Кязым. -- У-у-у! За
двадцать лет не можешь запомнить!
-- С тех пор у меня зубы не болели, -- ворчливо сказал Бахут. И
добавил: -- Что за язык -- зоб, зуб...
Он стал припоминать, чем бы подковырнуть Кязыма. Но как назло, сейчас
ничего не мог припомнить. И тогда он решил вернуться к детям Кязыма, о
которых он уже говорил.
-- Ты сушеная змея, -- сказал Бахут, -- ты ни разу в жизни не посадил
на колени своего ребенка.
-- Для сушеной змеи я слишком много выпил, -- сказал Кязым.
-- Ты лошадей любил больше, чем своих детей, -- сказал Бахут, чувствуя,
что можно эту тему еще развить, -- ты своих детей никогда не сажал к себе на
колени, ты лошадей больше любил...
-- Да, -- сказал Кязым, -- я лошадей сажал к себе на колени.
Но Бахут его шутки не принял, он ринулся вперед.
-- Ты всю жизнь лошадей любил больше, чем своих детей, ты чуть не умер,
когда твоя Кукла порченая вернулась с перевала!
-- Как видишь, не умер, -- сказал Кязым. Он не любил, когда ему об этом
напоминали.
Бахут почувствовал, что хватил лишнее, но ему сейчас ужасно было жалко
детей Кязыма, так и не узнавших, как он считал, отцовской ласки.
-- Ты сушеная змея, -- сказал Бахут, чувствуя, что еще немного -- и он