визгом и стонами отмежевываться. Все мне известно. Едете вы
сейчас в шляпах и кепках, а назад вернетесь в тюбетейках. Самый
глупый из вас купит полный доспех бухарского еврея: бархатную
шапку, отороченную шакалом, и толстое ватное одеяло, сшитое в
виде халата. И, конечно же, все вы по вечерам будете петь в
вагоне "Стеньку Разина", будете глупо реветь: "И за борт ее
бросает в надлежащую волну". Мало того, даже иностранцы будут
петь: "Вниз по матушке по Волге, сюр нотр мер Вольга, по нашей
матери Волге".
Лавуазьян разгневался и замахнулся на пророка пишущей
машинкой.
-- Вы нам завидуете! - сказал он. - Мы не будем петь.
-- Запоете, голубчики. Это неизбежно. Уж мне все известно.
-- Не будем петь.
-- Будете. И если вы честные люди, то немедленно напишите
мне об этом открытку.
В это время раздался сдержанный крик. С крыши багажного
вагона упал фоторепортер Меньшов. Он взобрался-- туда для того,
чтобы заснять моменты отъезда. Несколько секунд Меньшов лежал
на перроне, держа над головой аппарат. Потом он поднялся,
озабоченно проверил затвор и снова полез на крышу.
-- Падаете? - спросил Ухудшанский, высовываясь из окна с
газетой.
-- Какое это падение! - презрительно сказал фоторепортер.
-- Вот если бы вы видели, как я падал со спирального спуска в
Парке культуры и отдыха!
-- Ну, ну, -- заметил представитель профоргана и скрылся в
окне.
Взобравшись на крышу и припав на одно колено, Меньшов
продолжал работу. На него с выражением живейшего удовлетворения
смотрел норвежский писатель, который уже разместил свои вещи в
купе и вышел на перрон прогуляться. У писателя были светлые
детские волосы и большой варяжский нос. Норвежец был так
восхищен фото-молодечеством Меньшова, что почувствовал
необходимость поделиться с кем-нибудь своими чувствами.
Быстрыми шагами он подошел к старику ударнику с Трехгорки,
приставил свой указательный палец к его груди и пронзительно
воскликнул:
-- Вы!!
Затем он указал на собственную грудь и так же пронзительно
вскричал:
-- Я!!
Исчерпав таким образом все имевшиеся в его распоряжении
русские слова, писатель приветливо улыбнулся и побежал к своему
вагону, так как прозвучал второй звонок. Ударник тоже побежал к
себе. Мень-шов спустился на землю. Закивали головы, показались
последние улыбки, пробежал фельетонист в пальто с черным
бархатным воротником. Когда хвост поезда уже мотался на
выходной стрелке, из буфетного зала выскочили два
брата-корреспондента-Лев Рубашкин и Ян Скамейкин. В зубах у
Скамейкина был зажат шницель по-венски. Братья, прыгая, как
молодые собаки, промчались вдоль перрона, соскочили на
запятнанную нефтью землю и только здесь, среди шпал, поняли,
что за поездом им не угнаться.
А поезд, выбегая из строящейся Москвы, уже завел свою
оглушительную песню. Он бил колесами, адски хохотал под мостами
и, только оказавшись среди дачных лесов, немного поуспокоился и
развил большую скорость. Ему предстояло описать на глобусе
порядочную кривую, предстояло переменить несколько
климатических провинций, переместиться из центральной прохлады
в горячую пустыню, миновать много больших и малых городов и
перегнать московское время на четыре часа.
К вечеру первого дня в вагон советских корреспондентов
явились два вестника капиталистического мира: представитель
свободомыслящей австрийской газеты господин Гейнрих и
американец Хирам Бурман. Они пришли знакомиться. Господин
Гейнрих был невелик ростом. На мистере Хираме была мягкая шляпа
с подкрученными полями. Оба говорили по-русски довольно чисто и
правильно. Некоторое время все молча стояли в коридоре, с
интересом разглядывая друг друга. Для разгона заговорили о
Художественном театре. Гейнрих театр похвалил, а мистер Бурман
уклончиво заметил, что в СССР его, как сиониста, больше всего
интересует еврейский вопрос.
-- У нас такого вопроса уже нет, - сказал Паламидов.
-- Как же может не быть еврейского вопроса? - удивился
Хирам.
-- Нету, Не существует.
Мистер Бурман взволновался. Всю жизнь он писал в своей
газете статьи по еврейскому вопросу, и расстаться с этим
вопросом ему было бы больно.
-- Но ведь в России есть евреи? - сказал он осторожно.
-- Есть, -- ответил Паламидов.
-- Значит, есть и вопрос?
-- Нет. Евреи есть, а вопроса нету. Электричество,
скопившееся в вагонном коридоре, было несколько разряжено
появлением Ухудшанского. Он шел к умывальнику с полотенцем на
шее.
-- Разговариваете? - сказал он, покачиваясь от быстрого
хода поезда. -- Ну, ну!
Когда он возвращался назад, чистый и бодрый, с каплями
воды на висках, спор охватил уже весь коридор. Из купе вышли
совжурналисты, из соседнего вагона явилось несколько ударников,
пришли еще два иностранца-итальянский корреспондент с
фашистским жетоном, изображающим дикторский пучок и топорик, и
немецкий профессор-востоковед, ехавший на торжество по
приглашению Бокса. Фронт спора был очень широк-от строительства
социализма в СССР до входящих на Западе в моду мужских беретов.
И по всем пунктам, каковы бы они ни были, возникали
разногласия.
-- Спорите? Ну, ну, - сказал Ухудшанский, удаляясь в свое
купе.
В общем шуме можно было различить только отдельные
выкрики.
-- Раз так, - говорил господин Гейнрих, хватая путиловца
Суворова за косоворотку, -- то почему вы тринадцать лет только
болтаете? Почему вы не устраиваете мировой революции, о которой
вы столько говорите? Значит, не можете? Тогда перестаньте
болтать!
-- А мы и не будем делать у вас революции! Сами сделаете.
-- Я? Нет, я не буду делать революции,
-- Ну, без вас сделают и вас не спросят. Мистер Хирам
Бурман стоял, прислонившись к тисненому кожаному простенку, и
безучастно глядел на спорящих. Еврейский вопрос провалился в
какую-то дискуссионную трещину в самом же начале разговора, а
другие темы не вызывали в его душе никаких эмоций. От группы,
где немецкий профессор положительно отзывался о преимуществах
советского брака перед церковным, отделился стихотворный
фельетонист, подписывавшийся псевдонимом Гаргантюа. Он подошел
к призадумавшемуся Хираму и стал что-то с жаром ему объяснять.
Хирам принялся слушать, но скоро убедился, что ровно ничего не
может разобрать. Между тем Гаргантюа поминутно поправлял
что-нибудь в туалете Хирама, то подвязывая ему галстук, то
снимая с него пушинку, то застегивая и снова расстегивая
пуговицу, говорил довольно громко и, казалось, даже отчетливо.
Но в его речи был какой-то неуловимый дефект, превращавший
слова в труху. Беда усугублялась тем, что Гаргантюа любил
поговорить и после каждой фразы требовал от собеседника
подтверждения.
-- Ведь верно? - говорил он, ворочая головой, словно бы
собирался своим большим хорошим носом клюнуть некий корм. --
Ведь правильно?
Только эти слова и были понятны в речах Гаргантюа. Все
остальное сливалось в чудный убедительный рокот. Мистер Бурман
из вежливости соглашался и вскоре убежал. Все соглашались с
Гаргантюа, и он считал себя человеком, способным убедить кого
угодно и в чем угодно.
-- Вот видите, - сказал он Паламидову, - вы не умеете
разговаривать с людьми. А я его убедил. Только что я ему
доказал, и он со мною согласился, что никакого еврейского
вопроса у нас уже не существует. Ведь верно? Ведь правильно?
Паламидов ничего не разобрал и, кивнув головой, стал
вслушиваться в беседу, происходившую между немецким
востоковедом и проводником вагона. Проводник давно порывался
вступить в разговор и только сейчас нашел свободного слушателя
по плечу. Узнав предварительно звание, а также имя и фамилию
собеседника, проводник отставил веник в сторону и плавно начал:
-- Вы, наверно, не слыхали, гражданин профессор, в Средней
Азии есть такое животное, называется верблюд. У него на спине
две кочки имеются. И был у меня железнодорожник знакомый, вы,
наверно, слыхали, товарищ Должностюк, багажный раздатчик. Сел
он на этого верблюда между кочек и ударил его хлыстом. Верблюд
был злой и стал его кочками давить, чуть было вовсе не задавил.
Должностюк, однако, успел соскочить. Боевой был парень, вы,
наверно, слыхали? Тут верблюд ему весь китель оплевал, а китель
только из прачечной...
Вечерняя беседа догорала. Столкновение двух миров
окончилось благополучно. Ссоры как-то не вышло. Сосуществование
в литерном поезде двух систем -- капиталистической и
социалистической -- волей-неволей должно было продлиться около
месяца. Враг мировой революции, господин Гейнрих, рассказал
старый дорожный анекдот, после чего все пошли в ресторан
ужинать, переходя из вагона в вагон по трясущимся железным
щитам и жмуря глаза от сквозного ветра. В ресторане, однако,
население поезда расселось порознь. Тут же, за ужином,
состоялись смотрины. Заграница, представленная корреспондентами
крупнейших газет и телеграфных агентств всего мира, чинно
налегла на хлебное вино и с ужасной вежливостью посматривала на
ударников в сапогах и на советских журналистов, которые
по-домашнему явились в ночных туфлях и с одними запонками
вместо галстуков.
Разные люди сидели в вагон-ресторане: и провинциал из
Нью-Йорка мистер Бурман, и канадская девушка, прибывшая из-за
океана только за час до отхода литерного поезда и поэтому еще
очумело вертевшая головой над котлетой в длинной металлической
тарелочке, и японский дипломат, и другой японец, помоложе, и
господин Гейнрих, желтые глаза которого почему-то усмехались, и
молодой английский дипломат с тонкой теннисной талией, и
немец-востоковед, весьма терпеливо выслушавший рассказ
проводника о существовании странного животного с двумя кочками
на спине, и американский экономист, и чехословак, и поляк, и
четыре американских корреспондента, в том числе пастор, пишущий
в газете союза христианских молодых людей, и стопроцентная
американка из старинной пионерской семьи с голландской
фамилией, которая прославилась тем, что в прошлом году отстала
в Минеральных Водах от поезда и в целях рекламы некоторое время
скрывалась в станционном буфете (это событие вызвало в
американской прессе большой переполох. Три дня печатались
статьи под заманчивыми заголовками: "Девушка из старинной семьи
в лапах диких кавказских горцев" и "Смерть или выкуп"), и
многие другие. Одни относились ко всему советскому враждебно,
другие надеялись в наикратчайший срок разгадать загадочные души
азиатов, третьи же старались добросовестно уразуметь, что же в
конце концов происходит в Стране Советов.
Советская сторона шумела за своими столиками, Ударники
принесли с собою еду в бумажных пакетах и налегли на чай в
подстаканниках из белого крупповского металла. Более
состоятельные журналисты заказали шницеля, а Лавуазьян,
которого внезапно охватил припадок славянизма, решил-- не
ударить лицом в грязь перед иностранцами и потребовал
почки-соте. Почек он не съел, так как не любил их сызмальства,
но тем не менее надулся гордостью и бросал на иноземцев
вызывающие взгляды. И на советской стороне были разные люди.
Был здесь сормовский рабочий, посланный в поездку общим
собранием, и строитель со Сталинградского тракторного завода,
десять лет назад лежавший в окопах против Врангеля на том самом
поле, где теперь стоит тракторный гигант, и ткач из Серпухова,