бесчисленными парусами лодчонок, и прямо за ним вулкан,
легкомысленные фокусы которого уже успели привлечь внимание
собравшейся на "пьяцца" толпы. Глаза епископа прошлись по
иззубренным очертаниям материка, по волнообразной линии берега,
по далеким вершинам, колеблемым жарким солнечным маревом,
задерживаясь на деревеньках, выглядевших искорками кораллового
света, столь далеких, что они казались принадлежавшими
какому-то иному миру. Как хорошо дышалось на этих воздушных
высотах, окруженных морем и небом; как весело было видеть мир
таким, каким, наверное, видит его птица. Словно плывешь по
воздуху...
Мистер Херд присел, закурил и задумался. Он пытался
увидеть себя со стороны, в истинном свете. "Я должен
разобраться в себе", -- думал он. Конечно, Непенте место
спокойное, изобилующее хорошими людьми, с каждым днем он
привязывается к острову все сильнее. Но спокойствие это лежит
вовне, а где же издавна присущее ему, мистеру Херду, внутреннее
спокойствие, ощущение ясности цели и ясности средств ее
достижения, осязаемого нравственного служения? Куда они все
подевались? Он явно поддался какому-то чуждому влиянию. Что-то
новое проникло в его кровь, некий демон сомнения и тревоги,
угрожающий разрушить его давно уже принявшие окончательную
форму воззрения. В чем тут причина? В изменившемся окружении --
новые знакомства, новая пища, новые привычки? В непривычном
досуге, впервые за долгое время давшем ему возможность
поразмышлять о том, что не имеет отношения к его работе? В
южном ветре, влияющем на его еще не окрепшее тело? Во всем
сразу? Или дело попросту в том, что завершается еще одна эпоха
в его развитии, один из тех ясно определенных периодов жизни, в
который все достойные этого названия люди проходят через
очистительный процесс сбрасывания изношенной духовной оболочки,
избавления от сорной поросли, заглушающей мысли и чувства?
Чем бы оно ни было, мистер Херд уже не чувствовал, как
прежде, что он сам себе хозяин. Судьба подталкивала его в
сторону чего-то нового -- чего-то внушающего тревогу. Он словно
бы медлил на краю некой пучины. Или вернее будет сказать, что
прежнее его сознание, до сей поры резво, будто парусная лодка,
летевшее по ветру, неожиданно прибилось к тихому берегу --
абсолютно и угрожающе тихому, к зачарованному месту -- и
обратилось в игрушку обстоятельств, человеку неподвластных.
Парус повис в застоявшемся воздухе. С какой стороны света
задует живительный ветерок? И куда он его понесет?
Тут взгляд его упал на недавно пришедшее кокетливо
стройное судно, стоявшее под обрывом в залитой солнце гавани.
Он узнал его по описаниям. То была "Попрыгунья", яхта ван
Коппена. Мистер Херд стал припоминать все, когда-либо слышанное
о миллионере, и попытался представить себе облик и привычки ван
Коппена, взяв за основу достигшие его ушей разрозненные слухи.
Пожалуй, это человек, обладающий далеко не рядовым умом,
решил мистер Херд. Человек, с которым стоит свести знакомство.
Америка повсеместно прославлена как страна, в которой рано
созревают молодые люди. Но отнюдь не каждый американец,
достигнув четырнадцатилетнего возраста, погружается в незрелые
отроческие размышления о тысячах поражающих род людской
болезней и, проникнувшись жгучим желанием как-то поправить
дело, открывает мальтузианскую методу, которой в дальнейшем
суждено до основания потрясти промышленность и общественную
жизнь целого континента. Не каждый похож на юного Коппена --
частицу "ван" он присоединил к своему имени, когда заработал
семьдесят пятый свой миллион, -- который, имея в ту пору на все
про все от силы три доллара и не имея даже тени усов, обладал
однако ж умом, достаточным, чтобы осознать гигиеническое
значение определенного рода товаров, и неуступчивостью,
позволявшей ему -- в интересах общественного здоровья --
настаивать на таком снижении их цены, чтобы они (забегая вперед
и цитируя рекламу) "оказались доступными семье с самым скромным
достатком". Не каждый, о нет, далеко не каждый американец,
произведя революционные изменения в технологии и сокрушив
парижскую монополию, нашел бы в себе достаточно смелости, чтобы
рекламировать по всем городам и весям страны
усовершенствованный продукт, силком навязывая его строптивому
рынку вопреки распространенным предрассудкам и козням
конкурентов. Ван Коппен все это сделал. И сделал, как было не
раз отмечено, ни на миг не теряя из виду двойной цели --
меркантильной и благотворительной, ибо будучи филантропом по
складу натуры, он стал -- как говорится, "под давлением
обстоятельств" -- фабрикантом и весьма неплохим. Ему, в отличие
от большинства людей, которые лишь себе самим обязаны успехом и
которые так и влачат натершее шею ярмо (продолжая, как они это
называют, "пахать") -- хватило ума удалиться от дел в расцвете
лет, сохранив за собой относительно скромный доход,
составляющий пятнадцать миллионов долларов в год. Теперь он
расходовал свое время на удовлетворение личных прихотей,
предоставив подбирать оставшиеся в деле миллионы любому, кому
припадет такая охота. Явно редкостная разновидность миллионера
-- человек, полвека наживавший себе постыдную репутацию, а ныне
восхваляемый, причем людьми хорошо осведомленными, как
благодетель своего отечества.
Но и это еще не все. Ван Коппена описывали как живого,
сердечного, разговорчивого старикана, несколько полноватого, со
свежей кожей, крепкими зубами, клочковатой седой бородкой,
неуловимо гнусавым выговором, едва достаточным для установления
его заокеанского происхождения, и пищеварением
боа-констриктора. Он до беспамятства любил булочки с маслом, --
так говорила Герцогиня; он, по словам госпожи Стейнлин,
"по-настоящему ценил хорошую музыку"; и он же, о чем неустанно
твердил "парроко", являлся одним из немногих, от кого можно
было с уверенностью ожидать щедрых пожертвований на нужды
бедняков и починку увечного приходского органа. (Каждый год,
едва "Попрыгунья" вставала близ Непенте на якорь, бедняки на
неделю впадали в окончательную нужду, а орган безнадежно
расстраивался.)
Короче говоря, в одном сомневаться не приходилось: ван
Коппен обладал даром нравиться. Но ничье общество не
приходилось ему по вкусу столь явственно, как общество графа
Каловеглиа. Старики часами сидели в тенистом дворике графа,
лакомясь засахаренными фруктами, попивая домодельные ликеры --
персиковые или настоенные на горных травах -- и беседуя,
беседуя без конца. Странные и крепкие узы дружбы и взаимного
интереса связывали их. О происхождении этих уз, их сущности и
проистекающих из них последствиях чего только не говорили.
Но о чем же они беседовали?
Андреа, преданный слуга Каловеглиа, сколь бы искусно его
ни расспрашивали, отделывался двусмыслицами, способными
привести в отчаяние любого. Тем не менее, наиболее
распространенная точка зрения сводилась к тому, что граф
Каловеглиа, видимо, оказывал миллионеру помощь в
коллекционировании древних реликвий, каковые, -- поскольку
итальянское правительство запрещало вывоз произведений
античного искусства -- тайком перевозились по ночам на борт
"Попрыгуньи", чтобы затем воссоединиться с иными, хранимыми в
великолепном музее где-то на Западе, музее, который
предназначался ван Коппеном в дар великому американскому
народу. С другой стороны, нелишне отметить, что оба немолодых
джентльмена, являясь избранными представителями двух
соперничающих цивилизаций и обладая каждый на свой манер
обширным опытом и знанием рода людского, находили искреннее,
почти детское удовольствие в обществе друг друга, позволявшем
им предаваться воспоминаниям о прошлом и удовлетворять присущее
обоим стремление пополнить, пока не пришел неизбежный конец,
запас своих знаний чем-то новым.
Оба этих объяснения обладали достоверностью, вполне
достаточной для того, чтобы большинство заинтересованных лиц
отвергло их с порога в качестве несостоятельных. Лица эти
склонялись скорее к альтернативной и более увлекательной
теории, предложенной сводной сестрой мистера Паркера. Ее теория
устанавливала, что американец пытается выторговать графскую
дочь, красивую девушку, запертую в каком-то монастыре, куда
старый мерзавец определил ее в предвкушении дня, когда
объявится покупатель, богатый настолько, чтобы удовлетворить
питаемое им, мерзавцем, непомерное вожделение к золоту. Ван
Коппен как раз и был таким покупателем. Эти двое, утверждала
Консулова хозяйка, рядятся уже два или три года, так что а
dйnouement(36) можно ожидать с минуты на минуту. И если ван
Коппен сумеет утолить корыстолюбие графа, несчастное дитя и
моргнуть не успеет, как станет узницей плавучего гарема,
устроенного на борту "Попрыгуньи".
Конечно, ни один из посетителей Непенте не был застрахован
от бойкого злоязычия этой дамы, тем не менее приходится с
сожалением признать, что кое-какие мелочи, сами по себе
незначительные, могли послужить основанием для невеликодушной
гипотезы, согласно которой и у ван Коппена, как у прочих господ
его разряда, таилось под благовидной внешностью неблаговидное
нутро. Имелась у этого, в иных отношениях очаровательного и
щедрого иноземца, своя "темная сторона", всегдашняя тайна,
всегдашняя муха в елее. Прежде всего, как объяснить тот
удивительный, много раз обсуждавшийся факт, что никого еще и
никогда не приглашали посетить яхту? Уже одно это возбуждало
подозрения. "Хочешь получить что-нибудь от старого Коппена, --
гласила местная поговорка, -- не напрашивайся на 'Попрыгунью'".
Еще более удивительным представлялось то обстоятельство, что за
вычетом нескольких бородатых, почтенных летами членов экипажа и
самого владельца яхты на остров с нее никто не сходил. Где,
спрашивается, остальные пассажиры? Кто они? Миллионер ни разу
даже не упомянул об их существовании. Отсюда, естественно,
делался вывод, что он путешествует по морям в компании ветреных
нимф -- поведение, для человека его преклонного возраста
безусловно постыдное и причиняющее прочим людям досаду тем
большую, что он, уподобляясь хитрому и ревнивому старому
султану, не желает выставлять свой гарем на всеобщее обозрение.
Распущенность еще можно простить -- когда речь идет о
миллионере, ее принято называть эксцентричностью, но столь
откровенный эгоизм мог в конце концов стоить ван Коппену
доброго имени.
Улику, подтверждающую, что дело обстоит именно таким
возмутительным образом, удалось -- и весьма неожиданно --
получить одним солнечным утром. Рыбак по имени Луиджи,
подошедший на веслах к корме "Попрыгуньи" (морские твари всех
родов и видов скапливались здесь, чтобы полакомиться швыряемыми
с кормы за борт кухонными отходами), вонзил свою острогу в
нечто, походившее на необычайно крупную и яркую темно-лазоревую
камбалу. Ощутив прикосновенье металла, чудище ненатурально и
совсем не по-рыбьи содрогнулось и съежилось, и к полному своему
изумлению Луиджи вытащил на поверхность отодранный от женского
платья лоскут, а именно, небольшую полоску небесно-синего crкpe
de Chine(37). Горько разочарованный, Луиджи тем не менее принял
случившееся с отличающей южан философичностью. "Сгодится моей
маленькой Аннарелле", -- решил он. Названная девчушка,
появившись на следующем празднестве в честь Святого покровителя