Derrida, Writing and Difference, The University of Chicago Press,
1978. стр. 268.
настоящего? Такова поэзия, некоснительно и мужественно выходящая к
границе, где темное сияние безразличного ничто, никогда не
случавшегося, не бышего, но Бытие "чего" не взыскует даже слова
"время", встречает тающий дым человеческого тщеславия.
Да, за пределом памяти, если верить топографии Преисподней (пред-
изнанки), находится Лета. На берегах ее растет мак. На берегах ее
царит забвение, прозрачность которого передается миру, вовлеченному в
его игру, путающую одно с другим, времена и намеренья, слова и
молчанье, - открывающее прозрачность отсутствия каких бы то ни было
масштабов - здесь "это" одновременно "там", "сейчас" - повсеместно
"потом" или "уже всегда тогда". Воды Леты ничего не отражают - это то
место, locus classicus - где миф о Нарциссе, искушаемом вожделением
другого в самом себе, прекращает быть источником света в зеркальных
анфиладах человеческого я9. Вглядываясь в истоки, память входит в
интимнейшие и темнейшие отношения с Забвением, представляющим ей ее -
ее же смертью. Можно вообразить некую улыбку, которую столь легко
принять за загадочную гримасу... - но откуда же взяться боли?
И тут становится понятней завершение фрагмента с золотой пластины -
вопрос полный недоумения, поскольку вопрошающий в спрашивании-ответе о
своей двойственной природе, тем не менее, подтверждает свою
принадлежность Небу, Дионису, Трансгрессии, Забвению, Поэзии - то
есть, телу языка, речи, подвергшемуся растерзанию, расчленению
Титанами, Мимезисом, уловившем его в лабиринт зеркала, в лабиринт
логики, управляющей отражением (вт/тв-орением), иными словами тем, что
видится всегда основанием искусства речи - "слово передает, слово
повторяет, слово отражает" и так далее - мир ли вещей, внутренний ли,
переживаний или же мир идей... Нет смысла продолжать список того, что
по мнению критики "отражает" или "отображает", вместе с тем
присваивая, слово... Не присваивает, но отслаивает от восковой таблицы
памяти-основы то, что по определению не имеет значения и следа, то,
что является в собственном исчезновении.
____________________
9 Память - зеркало - титаны - разорванный, расчлененный Дионис, etc.
Однако Ночь привечает и этот безмолвный шорох. Ночь, как и поэтическая
речь безначальна и потому преступает, стирая любое возможное ее
толкование, свой язык, свою речь, свое намерение, свое сейчас, свою
память. Растрачивая все это в собственном исчезновении, поэзия не
имеет ничего,
лишь -
"... горсть бормотанья влаги,
черепков игра,
приговорить способная рассудок
паденьем, случаем
к нескованному чуду,
где вспять немыслимо.
И где одновременно
движение смывает без конца
как дрожь, недвижные пределы наважденья,
и, наконец, где легкий спутник твой,
вожатый линии, обутый в крылья,
подобно вскрику в утренних ветвях
качнется тростником
и прянет вдруг во мрак, не просеваемый пока глазами
(зрачки обращены которых вспять,
материю понудив углубляться,
собой являя складку бытия) -
"омой же молоком меня,
как мороком потери тело флейты звук отмывает
от дыханья,
пропущенным в ни-что сквозь тесное зиянье:
омой же молоком... как вымывает
сознанья сито мерная молва", -
и вот когда, как пляшущее семя
в путях бесцельного огня тебя покинет спутник,
равнодушный к знанью,
не в силах более пытать
рассудок монотонным снисхожденьем,
ты дом увидишь.
Слева ключ в низине. И столь бесшумен он,
что превозмочь не сможешь свою внезапно слабость.
Слева кипарис. Как лист
он девственен и бел - как свиток поля,
и, отражаясь в полом свете вод, двоясь,
как собственность источника, исхода,
теченью возвращает цвет,
что в ум твой отрицаньем вложен
(но сколь тот невесом разрыв, растянутый
меж выходом и входом!).
Не приближайся к ним, ни к дереву, ни к водам.
"Омой же молоком меня, - опять услышишь, -
омой все то, что было ожиданьем, но стало кругу крови
безначальным эхо..."
А если кто окликнет, либо же попросит
черпнуть из этого ручья,
не оборачивайся, как бы ни был голос тебе знаком,
какой бы он любовью тебя не ранил! -
их здесь много
и только мать числом их превосходит,
когда, подобно зернам мака, по берегам шуршат
в незрячем треньи.
И потому иди, не возмущая тленья,
дорогою зрачков, обращены что вспять
к ручью иному, влага чья студена и ломит зубы,
оплавляя рот,
из озера сочась,
которому здесь "память" дана, как имя.
Стражей встретишь тут. Где ожидание дрожит струною.
И, несколько помедлив, им скажи:
да, я дитя земли. И неба звездного,
род чей оставил небо, и что известно всем...
Однако жажда здесь
сложнее, чем кристалл. Омой 'же рот и мозг
мой молоком,
чья белизна прекрасна чешуею
разрывов мертвых звезд,
чьи борозды свились в сетчатку умножений,
в мгновение разлучья в различеньи,
неразличимое, как береста зимой,
с которой начинается огонь черты,
взрезающей покров, ветвящийся по полю ослепленья.
И мой язык омойте.
Словно со змеи сползут счисленья все
в подобьях растекаясь,
но - прежде мне воды, рожденной зеркалами,
не знающими дна: вот в чем неуязвимость!
- как озеро, чье имя мне губами
и впредь не вымолвить. Нет звуку основания.
Я прожил жизнь
которую ни разу здесь никому не явит сновиденье.
Жизнь на земле, где колос страха зерном смирения
питал жестокость,
я прожил срок, играя с богомолом,
как с жерновом порожним - с буквою закона,
попавший в зону отражений,
где тень моя меня перехитрила,
совпав со мной, как слух со звоном.
И вот теперь развязан...
Но таков ли путь начала превращений жалкой слизи,
в себе сокрывшей чисел чистый рой?
Игра которых некогда любовью
была наречена, именованья
сдвигая, будто бусы совпадений,
сводивших перспективы тел в слегка отставшее
от разума значенье...
И не бессмертья. Я прошу напиться.
Всего лишь горсть воды, чтобы раскрылись
в последний час ладони -
только бы увидеть, как происходит отделенье капли
и почва снова проливает
разрыва всплеск,
небесный отблеск кражи."10
____________________
10 Из книги КСЕНИИ.
ВОССОЕДИНЕНИЕ ПОТОКА
Итак - следующее повествование, в котором одновременно с пересказом
истории о "переходе сомнения в существование" и "торжестве обретения
добродетели" рассказывается о снеге, мокнущем на подоконнике, о
неизвестных серых птицах с хохолками, поедающих рябину; более того, о
человеке, вообразившем себя на короткое время прoтaгoнистом самого
повествования. Приостановясь на улице, он спрашивает: "Почему на твоих
глазах слезы, девочка?". Он также спрашивает, ощущая слабую боль в
спине под левой лопаткой: "Кто обидел тебя?" Возможно, вопросов,
которые он хотел бы задать, существует гораздо больше, чем ему
отведено времени, однако его уже настойчиво отвлекает другое. Приходит
ветер. Высокие осокори беззвучно клонят долу черные кроны. Я не знал,
куда поворачивать. Здесь, в этом месте, где кончались границы усадьбы
Вишнeвецких, белел в сумерках мертвый мраморный указатель: ангел,
ожесточенный резцом и грязью. Пыль стояла, как весть, прочесть которую
знание отказывалось. По мере того, как темнело, луна все откровенней
лгала воде, проводя по ней тонкие, лишь слуху доступные линии. Линии
свивались в бездонную точку, в фокусе которой мелькали завихрения
тонкого песка, серебряные мальки и монеты с отчетливо выбитыми
очертаниями профилей: со временем утопленники превращались в деньги,
за которые в августе каждого года на несколько часов вода выкупала у
луны дар быть невидимой. Но на самом деле она оставалась такой как
была, только уходила на время из памяти. Мы утрачивали воду, и огонь
повелевал воздухом и растениями, скрупулезно занося запись за записью
в тайные их клетки. Вырисовывались глинобитные крепости, рдея по углам
вихрей, неустанно перемещавших центр тяжести.
Власть, которой он, оказывается, вожделеет, погружаясь в собственное
повествование о себе и тающем снеге, о кричащих серых птицах на фоне
стены соседского дома, становится неким эквивалентом справедливости.
Но что такое справедливость? Справедливо ли безоговорочное принятие
утверждения о неизбежности страдания. Или же - следует другая версия
вопроса: возможно ли страдание от того, что по ряду причин ему/ей
довелось избежать его? Последняя версия очевидно негодна, представляя
не что иное, как уловку по введению фигуры бесконечности в процесс
порождения (отражения) следующего вопроса о наслаждении. Из этого
ничего не следует. Это тупик. Стоит сухой горячий день. Ящерица
древней ртутной литерой дрожит на камне. Не стоит выказывать намерение
ее поймать. Она неуловима. Ручей в меру прозрачен и быстр. Кипарисы
источают сладостную истому. Смена масштабов и объемов простирающейся
горной цепи создают то, чему сознание откликается словом
"пространство". Надо всем или за всем - синева неба. Медлительные.
Уменьшение. Муравьи. Терпнущая в оторопи тропа под стопами. Длительное
уменьшение травы. Сознание как бы покидает тело, проходя через врата
сна в Бытие, чтобы стать "невидимым", ибо, говорил Горгий: "Быть есть
невидимое, если оно не достигает того, чтобы казаться, казаться есть
же нечто бессильное, если оно не достигает того, чтобы быть". Но на
самом деле оно остается таким, каким было, уходя на время из памяти,
из чего вытекает: поиски и обретение иного вместо искомого. Мы
утрачивали представление о собственном подобии в своем облике, и блики
управляли явлением и исчезновением растений, воздуха, чисел,
исписанных сквозным огнем. И так далее. Все, что не разбито, сожжено
или утоплено. Не оказывается ли письмо перечнем, перечислением - и
только! - неких раздражителей, вызывающих закрепленные в коллективном
опыте ответы? Справедлив ли такой вопрос? Если да, то чтение есть
переживание этих, сохраняемых памятью, реакций, - играть на таком
"инструменте", оказывается, не столь трудно, как казалось иным
персонажам. Даже фиктивное или же намеренно избранное безумие не...
Так: даже предполагаемые кем-либо сплетения реакций-ответов не... Так.
Но как? Бесспорно, дело в количестве такого рода "закреплений". У
одного словосочетание "томас манн" вызывает благостную реакцию
успокоения, связанную очевидно с "первыми встречами" с многотомным
собранием сочинений писателя в нежном возрасте, когда на улицах не
убивали просто так, и "волшебная гора" обещала смутные, но
гарантированные привилегии.
Каждый выращивает свою пустыню, как Императоры кристаллы одиночества.