не разделяя того, что видел сам, и того, что приходилось
слышать ему от случайных попутчиков, в придорожных селеньях, на
ярмарках в больших городах. У Глеба не было в детстве ничего
интереснее этих рассказов. Когда начинались они, он садился бок
о бок с Кириллом, слушал его, боясь пошевелиться, вздохнуть
громко; слушая, будто улетал душою в иной, невиданный мир, в
котором жили богатые и мудрые князья, сильные и добрые
богатыри, а ненавистные злые вороги, представлявшиеся ему
получеловеками с серыми погаными лицами, всегда были побиваемы
ими.
Повзрослев, он, конечно, уже спокойнее слушал Кирилла,
мысленно научился отделять правду от вымысла в рассказах его,
но всякий раз все же что-то надолго оставалось в его душе, и
делалось немного грустно - кажется, от мысли, что никогда
ничего подобного не придется ему пережить.
Отец и мать Глеба умерли почти одновременно - через год
после того, как родился Митя. Кирилл постарел, ходить стал
меньше, реже, зато Воскресенское навещал чаще, носил гостинцы
теперь уже Глебовым детям. Митя также, как когда-то и сам Глеб,
сильно к нему привязался.
Когда четыре года тому назад, уйдя из Воскресенского,
остановились они на этом месте, Кирилл появился у них вместе с
Родионом, который, отпахав, пришел, как и обещал, помогать им
строиться. С тех пор он навещал их несколько раз, но последний
- что-то уж очень давно, зимой еще, так что Глеб уже начал
подумывать - не заболел ли старик, не нужно ли самому ему
проведать его в Быково.
Глядя на детей, бегущих по холму навстречу Кириллу, Глеб
вспоминал собственное детское чувство, когда подбегал к их
порогу кто-нибудь из приятелей его, кричал, не успевая
перевести дух: "Дядя Кирилл идет! Дядя Кирилл!" И вдвоем вот
так же бежали они навстречу ему из Воскресенского, по зеленому
лугу или по белому снегу, пытаясь обогнать друг друга.
Марья присела на лавку рядом с ним и тихонько прижалась к
нему. Вдвоем они молча смотрели, как сначала Митя, а потом
Любава подбежали к Кириллу, как, развязав узелок, старик
протянул им обоим какие-то гостинцы, как взялись они втроем за
руки и пошли к дому.
Когда приблизились они, Глеб и Марья поднялись с лавки
навстречу Кириллу, и все трое земно поклонились они друг другу.
- Здравствуйте, хозяева дорогие, - улыбался старик. -
Принимайте незваного гостя. Вот возьми-ка, Марья, - протянул он
ей узелок. - Это вам.
- Спаси Господь, дедушка, - сказала она, поклонилась еще
раз и ушла в избу.
У детей в руках были большие печатные пряники. Отойдя в
сторону, они изучали картинки на них. Чуть слышно охнув, старик
опустился на лавку.
- Ну, рассказывай, Глеб, как зиму перезимовали?
- Да все хорошо, Кирилл, слава Богу. Митя вот только на
Пасху захворал было, неделю лежал в жару - отварами отпаивали -
поправился. Ты-то сам как, где бывал, что видел?
- Я, Глебушка, нынче мало хожу. Старость - куда там, кости
ломит - тяжело ходить. Всю весну в землянке просидел, лапти
вязал. Только раз до Москвы дотопал - на ярмарку, лапти
продать. Так и то, веришь ли, по дороге едва не помер. И то
ведь - пора. Сам уж сбился со счета, сколько годов на этом
свете землю топчу.
- Господь с тобой, Кирилл. Рано тебе еще об этом думать.
Вот ужо внукам моим поносишь гостинцев...
- Эвона куда хватил, - старик усмехнулся, положил обе руки
на посох, чуть помолчал, потом спросил. - Голодали?
- Бог миловал, - покачал головою Глеб. - Хлеб, ты сам
видел, осенью хорошо уродился. Коза доится - молока всегда в
достатке. Яблоки, свекла есть, охочусь.
- Значит, все хорошо у тебя?
Глеб подумал немного, кивнул.
- Все хорошо.
Старик помолчал, поводил по земле концом посоха - начертил
какие-то замысловатые округлые фигуры.
- О Фоме никак не можешь забыть? - спросил он, наконец, не
поднимая глаз.
Глеб только головой покачал.
- Мысли ты что ли, Кирилл, умеешь читать... Ну, а как об
этом забудешь?
- На все, Глеб, воля Господня. Бог дал, Бог и взял.
Дело-то уж прошлое.
В первую зиму их на этом месте Марья родила ему сына -
крепкого, розовощекого мальчугана, которого назвали они Фомой.
И рос он в их новой избе два года. Рос здоровым и улыбчивым на
удивление - ростом чуть не догонял Любаву, почти совсем не
плакал, начал уже ходить и лопотать первые слова.
Прошлой зимою, когда топили они по-черному глинобитную
печь, Марья выставляла спать и его, и Любавушку на улицу в
люльках - закутав хорошенько в козлиную шкуру - чтобы не дышать
им дымом. И вот однажды после Рождества - Глеб и Митя в ту пору
удили неподалеку в проруби - услышали они страшный крик ее, и
бросились бежать к дому.
Огромный медведь-шатун, выйдя из лесу и подойдя к избе их
неслышно для Марьи, выхватил из люльки спящего Фому и понес в
лес. Глеб, подбежав к дому, схватил охотничье копье и бросился
вслед за ним. Догнал медведя уже в лесу и с одного отчаянного
удара в шею убил его. Но оказалось поздно - зверь уже задушил
младенца.
Тогда надолго в избе их поселилось горе.
- Конечно, все так, Кирилл, - кивнул Глеб, не глядя на
старика. - Воля Господня - ты прав. Но ты ответь мне - за что
она, эта воля? Четыре года тому на площади в Воскресенском я
ведь гневом Господним грозил им всем - ну, и что же? Пришел он
на них, блаженную зарубивших? Не слыхал я о том. А вот на меня
пришел.
- Я слыхал, - удивленно вдруг взглянул на него старик. -
Да вот на Крещение-то?
- Что - на Крещение?
- Лихорадка была в Воскресенском этой зимой - на Крещение
началась - с жаром и кашлем до неможения. Половина детей
померло, да и взрослых несколько.
- Господи помилуй, - перекрестился Глеб.
- Я думал, ты знаешь. Она по многим погостам прошла.
- Я не знал, Кирилл. Вот ведь грех-то осуждения.
Получилось, будто и рад я.
- Ты, главное, Глеб, не ропщи. Все мы достойны Господней
кары, все мы великие грешники. Да и откуда знать тебе Его волю?
Ты о себе думаешь, а у Него в деснице тьмы судеб людских
переплетены. Никому о Его путях судить не дозволено. Темны мы,
чтобы о них судить. И потому все страдания, которые выпадают
нам, без ропота должны принимать. Лишь верить, что все они
одной неведомой великой цели служат, ею же оправданы и
искуплены будут.
Глеб разглядел теперь, что посохом старик рисует на земле
церковные купола.
- Все так, Кирилл, все так. Только... - он вздохнул,
поморщился, покачал головой - похоже было, какая-то мысль не
давалась ему. - Только... Я хочу сказать... такой ли Он на
самом деле, какому мы молимся, каким рисуем, о каком мыслим?
- О чем это ты? - внимательно поглядел старик.
Глеб чуть подался вперед, и упрямая черточка четче
прорезалась у него над переносицей.
- Ездил я, Кирилл, на Страстной в Москву с детьми -
молиться. Давно уж я не был в храме, и, знаешь, с хорошим таким
чувством ехал - о Христе печалился, о Боге скучал. Приехали мы,
привязал я лошадь, помолился перед воротами, внутрь ступил, да
вдруг и увидел все сразу - будто пелена какая с глаз слетела.
- Чего ж увидел-то?
Глеб странно как-то взглянул в глаза старику.
- Не было там Бога, Кирилл, - пробормотал он. - Вовсе не
было.
- Окстись, Глебушка, - перекрестился тот.
- Служба там была как раз, народу много. Вошел я,
огляделся и вижу - толпа кругом меня, обуянная страхом. Каждый
загробных мучений трепещет, каждый милостей себе у Господа
вымолить хочет поболе. Равно у тиуна какого-нибудь. Страх и
корысть, Кирилл, страх и корысть там были, а не веры подлинной,
ни Бога не было вовсе... Или - так тебе скажу - если и был, то
другой - гордый, властный, недобрый - не тот, в которого я
верю. И тогда, знаешь, посмотрел я на все это будто глазами
какого-нибудь иноземца, будто впервые. И молитва из души
пропала. И не встал я даже на колени тогда - перекрестился и
вышел.
- Вот оно что, - произнес старик, но как-то уже спокойно.
- Скажи мне по совести, Кирилл, разве такая вера должна
быть у человека? Разве должен человек бояться Господа? Разве
может быть, чтобы бояться ему того, к чему он должен
стремиться?
- Нелегкие ты, Глеб, вопросы задаешь, - покачал головой
старик.
- А без ответов на них как же человеку жить, как верить?
Мне нужно знать, что такое Он есть, чтобы понять, что такое я
есть на этом свете. Положим, знаю я, что Он всемогущ, так. Но
ведь и милостив же, и добр. Так если добр, тогда зачем бояться
Его. А если нужно бояться, если по воле Его лихорадка невинных
детей косит, младенец отдается медведю на растерзание, тогда
что же это за мир такой, в котором мы очутились. Вот становлюсь
я нынче перед иконой, Кирилл, а сам не молюсь, думаю все, и,
если прошу у Него чего, так только вразумить меня. Ведь, может,
полжизни своей я уже прожил, а ничего в ней так и не понял.
- Грех это, Глебушка, - вздохнул Кирилл. - Слабое
разумение свое над верою ставить, вопросы, неразрешимые
изначала, городить - грех это. Много ведь их, таких вопросов,
на которые в жизни земной не дано человеку ответа. Такой уж,
видно, был замысел Господен - слеп человек, только и может
видеть, как огонек далеко где-то светится в темноте, светится.
И зовет к себе. А уж почему зовет, почему идти к нему надобно,
не нашего ума дело. И гадать нам не нужно - ни об этом, ни об
иных промыслах Божьих. Сколько ни гадай, ничего не нагадаешь
путного, потому - слеп. Сердца своего нужно слушаться, Глеб.
Сердца и заповедей Христовых. На то ведь и даны они нам. Сердце
наше - как щелочка в мир горний, заповеди - как нить
путеводная, а разум - он в дебри, в темноту кромешную завести
человека может. Ты делай, что положено тебе делать, и душе
покойно станет. Вот обустроился ты здесь, дети у тебя растут -
двое ведь есть - и слава Богу. Может, так, что и не наказание
это было - с Фомою. Для Фомы-то уж точно - счастье, здесь и не
сомневайся - они ведь самые счастливые у Господа в раю - дети.
Ну, а для тебя - может так, что не заслужил ты у Него большего
счастья, чем есть уже у тебя.
Глеб помолчал немного.
- Ну, а как же идти, Кирилл, к огоньку-то этому? - спросил
он.
- У каждого, я так думаю, свой путь. И у каждого есть
развилки на том пути. Огонек этот, скажем, направо и
далеко-далеко. Налево же перед тобою костер, вот он тут рядом.
И идешь ты к костру - греться. А только соблазн это. Выгорел
костер вскоре, и нет его, и снова тьма тебя объяла кромешная. И
путь твой длиннее сделался. А бывает и так, что в пропасть
ведет тебя соблазн. Переступишь черту - пропадешь, и в этой
жизни не вернешься уже на дорогу. И винить окажется некого,
кроме самого себя, потому что неодолимых соблазнов и испытаний
непосильных не подпускает Господь к человеку.
Войдя в избу, Глеб отцепил от пояса кресало, положил трут,
нагнулся над глинобитной печью, высек огонь, раздул пламя.
Едкий дым, наполнив избу, потихоньку заструился в маленькое
окошко под самым скатом. Марья поставила сковороду на огонь и
принялась за блины.
Вдвоем с Митей они вынесли за порог низкий дубовый стол и
поставили его к скамье. Дети принялись носить из избы яства:
моченые огурцы и яблоки, свеклу, сметану, молоко; поставили на
стол и корчагу с медом, которую Кирилл принес.
Сам Кирилл сидел на лавке, обеими руками опершись о клюку,
о чем-то задумался, глядя на солнце, уже коснувшееся кромки
леса, на багряную полоску неба с серыми росчерками облаков.
Глеб опять присел с ним рядом.