Но почему, почему же он мне все-таки помог? - Порфирьев облизнул пере-
сохшие губы. - Я знаю! Да, я знаю, ибо я видел, как мой отец угостил его
папиросой, и они закурили в тамбуре незадолго до прибытия. Вероятно,
тогда же отец и попросил его помочь мне, потому что сам не хотел это де-
лать (мне помогать), уж не знаю почему, то ли по причине брезгливости,
то ли за отсутствием времени. Заметь, я совершенно не уверен в этом
предположении, потому как не присутствовал при их разговоре непос-
редственно, но последовавшие за тем события подтвердили мои догадки.
Когда мы приехали, отец сразу же побежал в билетные кассы, а оттуда в
комендатуру отметить проездное удостоверение или удостоверение личности,
он всегда так поступал, когда приезжал в чужой город, - Порфирьев вздох-
нул, - значит, он просто купил эту милостыню для меня столь дешево,
столь дешево!
- Почему, почему ты так говоришь о своем отце, ведь он, наверное, лю-
бит тебя, - мне стало неловко, неожиданно душно от этих наудалую сказан-
ных слов.
- Все может быть, все может быть, - Порфирьев усмехнулся, - однако
более всего может представлять интерес тот факт, что и я его люблю, но
именно это позволяет мне видеть невидимое и постоянно вздрагивать от бо-
ли, когда бы иной и не заметил ничего. Суди сам, после всего этого испы-
тания и унижения мне казалось, что проводник смеялся у меня за спиной и
тыкал мне вослед пальцем. В том смысле, что < вот, пожалуйста, полюбуй-
тесь, у него даже нет сил, чтобы сойти с поезда, болезнь до такой степе-
ни изнурила его, что даже родной отец не находит в себе необходимого же-
лания, чтобы побороть сомнения и раздражение, недоумение и брезгливое
высокомерие в его адрес> . Это, стало быть, в мой адрес! В адрес своего
сына! Боже мой, Боже мой, что происходит!
Потом Порфирьев долго молчал, закрыв глаза. Потом продолжил свой
рассказ:
- Отец взял меня за руку, и мы вышли из здания вокзала. Перед нами
была пыльная, сохнущая даже в дождливую погоду площадь. Кажется, совер-
шенно горчичного цвета.
Мимо проехало несколько грузовиков в сторону товарного разъезда. Пах-
ло горьким дымом - на заднем складском дворе жгли ящики. Доносились гуд-
ки маневровых тепловозов. Мы перешли площадь. Поверишь ли, но мне до сих
пор казалось, что нас догонит, вернее сказать, настигнет проводник, но
не посмеет подступиться, а будет бежать сзади, выбрасывая из-за спины,
решительно уподобившись при этом клоуну, разноцветные камешки, шипящие в
воздухе, перетянутые нитками шары из папье-маше, а также омерзительно
надутые парами брожения резиновые перчатки, предназначенные, по идее,
для работы в каустичных и щелочных растворах. Но при том, что я ждал
этого момента, никто не догнал нас. И я уже был склонен тысячу раз каз-
нить себя, обвиняя в мелочности и ничтожности, мнительности и болезнен-
ности, был склонен оправдывать отца, столь незаслуженно подверженного
мной осуждению. Оправдывал и себя, разумеется, ссылаясь на чудовищную
головную боль, обильное пазушное нагноение, кровотечение, а также тошно-
ту, ставшую закономерным результатом совершенно измучившего меня недуга,
тошноту, соделывавшую движения вязкими, судорожно-электрическими и
отстраненно-чужими.
Порфирьев-чужой.
Я смотрел на него, на Порфирьева, слушал его бесконечный рассказ и
находил в нем что-то, что было мне необычайно близко и понятно. Иногда
казалось, что история Порфирьева была и моей историей тоже, что произош-
ла она именно со мной, а не с ним. Не с ним! Вполне возможно, что Пор-
фирьев говорил не свои, но чужие слова, мои слова, уподобившись при этом
заводной кукле.
< Так заводная кукла, извлеченная из подвала, бомбоубежища ли, пожа-
луй, тоже способна веселить, занимать зрителя-слушателя, потому что по-
вороты мертвой косматой головы изрядно комичны, но завод вислой пружины
в, как правило, распоротом мышами-разбойниками животе иссякает, и движе-
ния ее замедляются все более и более. Гаснут> .
Наклонившись ко мне совсем близко, Порфирьев прошептал:
- Я казнился, сомневался, но через несколько минут я убедился-таки,
что был прав полностью, помышляя о своем отце, и все, все, черт возьми,
сомнения и предположения, в смысле догадки, пускай и самые страшные, бы-
ли исключительно истинны, верны. Так вот! Ты слушаешь меня?
Я вздрогнул:
- Да, слушаю, хотя довольно измучен, Порфирьев, твоим рассказом.
Он усмехнулся. Он не придал моим словам, очень искренним словам, ни-
какого значения, обошел своим внимание и продолжал:
- Так вот, миновав площадь, мы свернули в узкий, огороженный с обеих
сторон бесконечной длины забором проулок. Отец заверил меня, что этот
выбранный им путь значительно короче. Я доверился ему. Итак, мы доста-
точно долго шли внутри этого импровизированного коридора-кишечника. Пе-
риодически то справа, то слева в глухой, мертвой, по крайней мере мне,
она казалась окостеневшей, стене открывались двери, калитки, а то и во-
рота, из которых выходили люди. Курили.
Переругивались. Нетвердо шли, держась за деревянные полутораметровые
стены.
Выезжали на мотоциклах, выталкивали впереди себя старые и потому доб-
ротно сработанные ручные повозки с разнообразной кладью. По преимуществу
в повозках пряталось белье, оцинкованные, мятые ведра и пустые бутылки.
Из нескольких калиток одновременно в проулок наудалую выплеснули чаны то
ли с кормом, то ли с помоями. Я не знаю, что там было, и это откровенное
признание, потому как я не занимался подробным исследованием их содержи-
мого. Мне претило это занятие. Я думал и ждал. Помышлял и молился. Вер-
нее сказать, я весь дрожал от этого ожидания и молитвы, но мой бедный
отец, оказавшийся в конце концов очень слабым человеком, решил, что я
замерз, и накинул мне на плечи горячий, пропотевший китель. Только потом
я понял, что в тот момент даже не заметил этого. Отец шел быстро. Очень
быстро. Он останавливался иногда и спрашивал у встречавшихся нам в про-
улке прохожих, как удобней пройти на Гидролизный и правильно ли мы идем
вообще. Прохожие охотно объясняли, как нужно идти, указывали куда-то по
совершенно неопределенной диагонали и говорили: < Да, правильно, пра-
вильно идете. Это надо вон туда...> Наконец мы повернули и оказались в
неожиданно просторном и некоторым образом вольном проходном дворе. Здесь
было тихо, покойно. На длинных веревках, растянутых по периметру вытоп-
танного, горбатого, обложенного лысыми автомобильными покрышками газона
сушилось белье. Это была целая шевелящаяся, колышущаяся в струях сквоз-
няка колония белья. Сильно пахло хлоркой и старым расслоившимся хо-
зяйственным мылом. В глубине двора за врытым в землю деревянным столом,
обитым линолеумом, сидело несколько, честно говоря, придурковатого вида
инвалидов в бирюзовых фланелевых пижамах с проставленными масляной крас-
кой на спине и груди маркировками. Кажется, они играли в кости или в
нечто подобное тому: хлопали ладонями по столу, бросали монеты, чертили
острыми осколками красных рифленых кирпичей столбцы цифр на скамейках,
на которых сидели-елозили, что позволяло им, впрочем, незаметно и сти-
рать застиранными фланелевыми задницами долги, проигрыши ли.
Увидев нас, инвалиды поклонились. Отец тоже ответил им поклоном. Уди-
вительно, но я никогда не видел его за этим, на мой взгляд, совершенно
не приличествующим ему занятием.
Следовательно, и он мог быть не гордым, но кротким, растерянным, сми-
ренным и поверженным, находясь во власти неожиданности.
За этим двором следовал еще один проходной двор, а за ним - еще один.
Целая пустая плеяда проходных дворов со своим воздухом, светом и цветом.
Я пребывал в совершеннейшем изнеможении, мне казалось, что я уже дав-
но умер и влеком отныне вперед лишь неведомой силой страстного любо-
пытства. Зачем, зачем?
Так, кстати сказать, часто случалось со мной: я мог идти по дороге, с
любопытством исследовать маршрут отверзаемый (путь), но вдруг взгляд мой
приковывало зрелище запретного, к примеру, раздавленного в совершенней-
ший пух неким апокалиптическим грузовиком голубя - гора шерсти, перьев,
когтей, тряпок и прочей дряни.
Безусловно, гипотетически меня воротило от предстоящего зрелища, и,
согласись, я мог предотвратить сию мерзость. Как?! Закрой я глаза ладо-
нями, заточи их и отвернись в противоположную сторону. Так нет же! Мучи-
мый страстью и содроганиями, подступавшими к варенному в кипятке слюны
горлу, я шел, черт меня побери, шел вперед и изучал содержимое внутрен-
ностей. Как правило, в подобных случаях я целиком превращался в язычни-
ка, ибо исцелял себя обычным детским заклинанием, и небезуспешно. Надо
сказать: я переплевывал через левое плечо и произносил скороговоркой - <
...три раза, не моя зараза...> Итак, мы с отцом наконец вышли на улицу,
которая, по словам прохожих, вела к Гидролизному заводу, а оттуда было
рукой подать до дома, где жил старый дед. Мой дед.
Улица понравилась мне, ибо на ней, в отличие от проулка, росли ста-
рые, корявые деревья, а прямые деревянные мостовые пахли сосновой смолой
и горелой древесной мукой, коей обычно целые горы покоятся в сумрачных
недрах пилорамы. На этой улице была и церковь.
На ступенях массивного красного кирпича подъездного рундука лежал ни-
щий.
Я резко остановился....
Отец, раздраженный столь внезапным и, по его мнению, ничем не обус-
ловленным поступком, резко проговорил, вопросил как бы в продолжение
движения:
- В чем дело?
- Нищий, - ответил я и показал на оборванного, спящего на ступенях
церкви мужика.
- Ну и что? - отец, казалось, совершенно недоумевал, - ты что, нищих
не видел?
- Видел, - ярость начинала медленно закипать во мне.
- Ну и что ты хочешь?
- Ничего.
- Тогда пошли.
- Нет, - я с силой вырвал свою руку из его руки.
Отец полностью опешил:
- Хорошо, хорошо, если ты так настаиваешь... - он, соблюдая более чем
неприятные, суетливые движения, стал искать кошелек. Достал его из зад-
него кармана.
- Ты хочешь подать ему милостыню? - холодно спросил я. Холодно.
- Да.
- Зачем?
Отец замялся:
- Так принято, ты же сам знаешь...
- Ничего я не знаю!
- Может быть, ему нечего есть или не во что одеться. Вот, - отец про-
тянул мне несколько сломанных замусоленных бумажек, - передай, пожалуйс-
та, ему, и пошли.
Если бы он не сказал этого < и пошли> , все, вероятно, было бы
по-другому, но он сказал < и пошли> .
Теперь я уже не помню, как взял эти деньги, не помню, как подошел к
этому нищему, пьяному, чудовищно смердящему придурку, ведь он даже не
проснулся и, стало быть, не услышал нашего с отцом разговора. Я понял
только одно, что именно теперь смогу убедиться в правильности или, нао-
борот, ошибочности моих сомнений.
Я наклонился к спящему мужику - от него несло кислятиной и почему-то
консервным маслом. Да, я имел возможность подробно рассмотреть, изучить
его: голова свесилась на грудь, и потому небритый коричневый подбородок
казался не в меру длинным, вытянутым и мясистым на фоне худых покатых
плечей, выступавших из-под мятого, видимо, добытого на помойке пиджака,
карманы которого были оторваны с мясом. Мужик храпел. Он отвратительно
храпел.
Я оглянулся на отца - он выказывал нетерпеливое беспокойство, о чем
явно свидетельствовала бессмысленная, чтобы не сказать глупая, улыбка,
блуждавшая на его одутловатом лице. Отец томился. Теперь в одно мгнове-
ние я и вспомнил проводника, и вымученную милостыню, поданную им мне, и
то унижение, которое я испытал на вокзале, и тюремного вида проулок, и
наконец я очень хорошо вспомнил своего отца. Целиком вспомнил и увидел
его. Вот он стоял передо мною, в нескольких шагах от меня, смотрел на
меня или мимо меня, что было совершенно неважно, и до меня доносился