не слышала на правое ухо, была глухой на правое ухо. Это, видимо, озна-
чало, что там, в глубине, было совершенно пусто, как в пахнущем горьким
казеиновым клеем ящике письменного стола. Как в гробу. Кажется, так?
< Нартов!> Вновь под столом.
С потолка в сумрачное подземелье ног с приставленными к ним ботинками
и резиновыми ботами, в целях просушки, свешивались к тому моменту уже
довольно изрядно налившиеся кровью, пылающие, багровые головы учеников.
Волею момента все мгновенно стихло, и я вдруг осознал, что, сделав-
шись предметом всеобщего недоброжелательного наблюдения, сижу на полу,
да еще и в обществе придурковато улыбавшегося Порфирьева.
Наконец в самой отдаленной и потому затененной пыльной мглой низине
появилась голова военрука Павлова.
Павлов. Он был наполовину лыс, другая же половина черепа-валуна студ-
нем шевелилась в зарослях седого, бритого под машинку болотного мха во-
лос. Много выше прямого мохнатого затылка, поддерживаемого двумя колон-
нами, обтянутыми ссохшимся, морщинистым дерматином, короткие волосы-во-
доросли образовывали чуть скошенную влево скобку. Павлов комично вертел
головой, с трудом привыкая к особенному измерению подстолья:
- Нартов! Порфирьев! Что вы здесь делаете, черт бы вас подрал!
- А мы ищем мою шапку, мою шапку, потому что у меня болит голова, -
загугнил Порфирьев.
- Вон! Убирайтесь вон! - Павлов, очевидно, ошибочно решив, что мы над
ним издеваемся, затопал квадратными ногами.
Но разве, разве мы издевались на ним, ведь в наших помыслах совершен-
но не было столь чудовищного плана, тем более, что я, когда смотрел на
его пустые рукава, заправленные в нагрудные карманы гимнастерки, внушал
сам себе страх, вернее, животный ужас перед лицом его страданий, пускай
даже и воображаемых. Иногда мне мерещилось, что ампутированные руки при-
ходят и душат своего увечного хозяина.
Павлов уверял, что он фронтовик и потерял свои руки в бою, хотя всем
было известно, что это результат несчастного случая, происшедшего при
разгрузке леса на лесобирже.
Итак, культи душили своего хозяина. Военрук начинал хрипеть и изви-
ваться, задевая пахнущими тавотом кирзовыми сапогами ножки парт и скаме-
ек, разрушая все вокруг себя.
- Вон! Убирайтесь вон, свиньи! Вы что, вздумали издеваться надо
мной?!
- Мы ничего не < вздумали> , - Порфирьев попятился в глубину подва-
ла-подстолья.
Он кланялся, ударяясь лбом об пол, а может быть, он просто пробовал
носом и губами щели, из которых тянуло кирпичной сыростью бомбоубежища.
Молился?
Теперь лицо Павлова налилось кровью. Он пытался кричать, но, поменяв
горизонт, из его рта хлынули густые пенистые слюни.
Полились.
Тыкаясь подбородком в грудь и живот, он намеревался избавиться от чу-
довищного, столь внезапно приключившегося с ним припадка-потопа. Павлова
трясло, я видел это.
Вдруг, Боже мой, Боже мой, военрук судорожно выпрямился, ноги его
беспомощно заскользили по полу, при том, что это произошло столь скоро и
верно, что я никогда бы не посмел подумать об этом и тем более пожелать
подобного исхода дела. Скорее всего, у него в ту минуту закружилась го-
лова. Он потерял и без того шаткое равновесие и, вывернув свой сизый,
кафельный, безобразный подбородок, отвратительный подбородок, рухнул на
пол, опрокинув на себя тяжелый учительский стул.
Коха вновь захохотал первым, но уже как-то по-иному - повизгивая и
закрывая пахнущий табаком рот ладонями:
- Идиот! Идиот! Старый идиот! - раскачивался он.
Через несколько минут ревели все ученики, уже полностью забыв обо мне
и Порфирьеве.
Однако военрук пришел в себя довольно быстро и, поняв, где он нахо-
дится (на осознание же мерзости своего положения, надо думать, у него
просто не хватило рассудительности) и что с ним свершилось, немыслимо
извиваясь, совершенно, совершенно уподобившись змею, пытался встать.
Павлов пытался встать! Но всякий раз он ударялся головой о крышку стола.
Безусловно, во всем происшедшем он склонен был винить нас с Пор-
фирьевым.
- Помогите мне встать, животные! - заорал Павлов, пытаясь пересилить
или перекричать общий гвалт.
В эту минуту я подумал, что никогда не смогу подойти, точнее сказать,
подползти к нему. Да, да, я бы, наверное, смог взять этого несчастного
истеричного, озлобленного инвалида за руки, даже целиком зная всю неп-
равду его пустых, развевающихся аэродромной колбасой рукавов, но, черт
побери, у него не было рук, а брать его за пустые, залоснившиеся манже-
ты, свисавшие из нагрудных карманов гимнастерки бармами, я бы не смог,
ведь они ломались под тяжестью надувшегося венами тела и развевались на
ветру-сквозняке. Неруки.
Теперь Порфирьев подобрался к Павлову и, обхватив его руками за жи-
вот, пытался приподнять. Было видно, что один он не справится. Вдруг,
неестественно вывернувшись, я даже не понял, как это случилось, потому
что в моих ушах стоял ужасающий гул, визг и топот, багровое, распарен-
ное, покрытое потом лицо военрука, украшенное хрустящим венозным носом и
заиндевевшими сетчатыми щеками, оказалось передо мной! Наверное, я прос-
то сошел с ума или оглох, что по сути одно и то же, или ослеп!
Павлов уставился на меня, а в подглазных мешках, похожих на древесные
грибы, вислые болезни-чаги, он, предположительно, заточал уголь-антра-
цит. Ну что ему было нужно от меня? Что? И почему он смотрел только на
меня, а не на Порфирьева или татарина Коху, переставшего к тому моменту
хохотать, но закурившего извлеченный из уснащенной газетами меховой кеп-
ки замусоленный огрызок папиросы.
Честно говоря, преподаватели уже давно махнули на Газарова рукой... И
почему, в конце концов, Павлов столь внезапно затих? Может быть, он
умер, я слышал от матери, что возможно умирать, как, впрочем, и спать с
открытыми глазами.
Так умер мой дед в больнице, тогда, давно: с открытыми глазами, он
смотрел куда-то в потолок, словно хотел более подробно исследовать хит-
росплетения трещин в поле закопченно й лампой побелки. Это очень дурной
знак, что взор военрука остекленел, по крайней мере, в моем понимании,
воображении. Но он не умер, слава Тебе, Господи. Его красные глаза реа-
гировали на свет, в том смысле, что студенисто дрожали.
Со мной именно так случается довольно часто, когда вязкое, подобное
вонючему застывающему парафину или, наоборот, благовонному церковному
воску, что прижигает большой и указательный пальцы, оцепенение сковывает
мой затылок, шею, не позволяет начертывать острым подбородком верти-
кальные линии-рельсы. Из глубины, из недр подступает еда в виде лопаю-
щихся в гортани пузырей отрыжки.
< Акых!>
- Ты! - Павлов зашевелил нижней челюстью, как бы вспоминая о некоем
указующем жесте несуществующих пальцев на несуществующих руках. Голос
его был страшен, каков бывает голос человека, только что освободившегося
от припадка.
< Я!> Наверное, Павлов хотел предложить мне денег, чтобы я помог ему
подняться, но я не возьму, не возьму эти деньги, потому что, скорее все-
го, через некоторое время он потребует их обратно, потребует вернуть
долг. Конечно, конечно, потребует! А я боюсь этого, ибо знаю, что нет
ничего страшнее ощущать страх какого-то чужеродного присутствия, пред-
чувствия. Об этом мне всегда говорила мать.
Каждый Божий вечер она раскладывала перед собой на столе на кухне уже
изрядно помятые, старые, истрепанные листы и вносила в них расходные
счета, траты, происшедшие за день. Списки были огромны, потому что здесь
было учтено неспешное течение восхода, именуемого < Холод> , полдня,
именуемого < Жар> , и заката, нареченного < Смертью> . Закончив работу,
мать аккуратно складывала листы согласно вынесенной на поля нумерации и
совершенно индифферентно, скорее всего, это было тщательно скрываемое
волнение, почивавшее под спудом сколько-нибудь доступной ее резкому и
вспыльчивому характеру благопристойности, рассудительности, сообщала,
что сегодня наши расходы ощутимо возросли. Однако в ту минуту мою мать
выдавали нарочито аккуратные, линейные движения рук, жестяной ровный го-
лос и ледяной минеральный взгляд, впущенный в пачку листов, мелко испи-
санных столбцами цифр и еще раз столбцами цифр.
Военрук презрительно улыбнулся, громко прокашлялся, промочил пупырча-
тым по краям языком карминовые слипшиеся губы. Затем, оттолкнув от себя
Порфирьева, резким движением, на которое способен только инвалид, про-
толкнул ноги под себя и, распрямившись, встал. Голова и плечи его ушли в
запотолочное пространство крышки стола. Смех мгновенно стих.
- Нартов, Порфирьев, Газаров, в бомбоубежище! - скормандовали его
черные с квадратными носами сапоги, после чего они направились к двери.
Павлов направился к двери.
- Теперь-то и настало время рассказать, описать, как именно у меня
болит голова, потому что если господин военрук узнает все, понимаешь,
совершенно все обо мне, я абсолютно ничего не намерен скрывать, он,
вполне возможно, не станет меня наказывать с пристрастием, а мучения,
рисуемые его воображением, покажутся ничтожными по сравнению с тем, что
испытываю я, - Порфирьев яростно тер и без того воспаленные глаза, зап-
лаканные глаза, которые, если сказать правду, было и не разглядеть в по-
лумраке подвала-подстолья.
Итак, он тер, исследовал глубины пустых глазных ям, контрастирующих с
заушными буграми, подобных заросшим колючим проволочным кустарником,
репьями с высокой задохнувшееся травой балкам на городище. Иногда, и это
известно, в балках, заселенных змеями и оранжевыми жабами, хранилась
черная дождевая вода, ведь я был убежден, что ее пьют живущие внутри го-
родища, завернутые в сухие листья мумии, что смотрят сквозь неподвижное
стекло воды вверх, в небо. В небе - облака.
Порфирьев побледнел, видимо, ему действительно было плохо:
- Нет! Слушай! - он приподнялся и извлек из-под себя свою неизвестно
откуда взявшуюся войлочную шапку-башню. Скорее всего, он успел-таки ра-
зыскать ее, честно говоря, уже и не надеясь на это, потому что он думал,
что ее украли ученики и со смехом утопили в выгребной яме на заднем дво-
ре. Разыскал, когда помогал военруку встать: смерть и наоборот, праздник
и земные поклоны, символизирующие покаяние.
- Нет! Слушай! - продолжал кричать Порфирьев, - когда отец привез ме-
ня в ваш город, мы вышли из вагона, и улыбающийся, приятно пахнущий
угольным дымом и табаком проводник помог мне выбраться из тамбура по чу-
гунной, залепленной мусором лестнице. Да, я выглядел именно как нуждаю-
щийся в таковой помощи. Скажу честно, мне было неприятно и приятно од-
новременно. Неприятно потому, что я, без сомнения, вызывал жалость и был
бесконечно мерзок сам себе со своей вечной головной болью и гнойным...
да, да, именно гнойным гайморитом. Меня должны были долбить, но отказа-
лись от этой затеи, которую я бы просто не выдержал, не пережил. Почему
я болен? Ну скажи мне, почему именно я, а не ты или татарин Коха, или
толстожопый Крупецкий, или кретин Харлин? А именно я?! - Порфирьев за-
молчал, и я, честно говоря, не знал, что ему ответить.
- Приятно же мне было потому, - еле слышно продолжил он, - потому как
милостыня, поданная мне этим совершенно чужим и довольно, к слову ска-
зать, приятно вонючим проводником, еще хранила дух, запах нерешительнос-
ти, что таился во вспотевших ладонях, ведь проводник не сначала помог
мне, некоторое время он размышлял.
- Порфирьев, у тебя все вонючие! - не выдержал я.
- Замолчи, замолчи немедленно, мне и так трудно говорить. Так вот, он
размышлял, помочь мне или вышвырнуть к чертям собачьим из вагона на пол-
ном ходу, да еще и на мосту через реку, чтобы я погиб наверняка, ударив-
шись о чугунные клепаные опоры, а потом утонув в ледяном быстром потоке.