писатель начнет осыпать противника площадной бранью и разжигать в войсках
звериную ярость?
Все эти проявления ненависти - от нагло распространяемых слухов" до
подстрекательских статеек, от бойкота "враждебного" искусства до хулы и
поношений в адрес целых народов - основываются на скудоумии, на лености
мысли, которую легко простить солдату на фронте, но которая не к лицу
рассудительному рабочему или труженику на ниве искусства. Мой укор не
относится к тем, для кого мир и раньше не простирался дальше пограничных
столбов. Я веду здесь речь не о тех, у кого вызывает возмущение любое
доброе слово о французской живописи, кто впадает в ярость от каждого
иностранного выражения. Такие люди и впредь будут делать то, что делали до
сих пор. Но все остальные, те, кто до недавнего времени сознательно или
неосознанно помогали возводить наднациональное здание человеческой
культуры, а теперь вдруг возжаждали перенести войну в сферу духа, - вот они
творят непоправимое и вступают на ложный путь. Они до тех пор служили людям
и верили в существование наднациональной идеи человечества, пока этой идее
ничего не угрожало, пока думать и действовать так было удобно и привычно.
Теперь же, когда приверженность величайшей из идей требует работы,
сопряжена с опасностью, становится вопросом вопросов, они предают ее и
затягивают мелодию, которая по душе большинству.
Само собой, я ничего не имею против патриотических чувств и любви к своему
народу. В эту тяжкую годину меня не будет среди тех, кто отрекается от
своего отечества, и мне не придет в голову отговаривать солдата от
выполнения своего долга. Раз уж дело дошло до стрельбы, пусть стреляют. Но
не ради самой стрельбы, не ради уничтожения ненавистного врага, а чтобы как
можно скорее взяться за более возвышенную и достойную работу! Сегодня
каждый миг гибнет многое из того, над чем всю жизнь трудились лучшие из
художников, ученых, путешественников, переводчиков, журналистов. Тут уж
ничего не поделаешь. Но тот, кто хотя бы один-единственный светлый час
верил в идею человечества, в интернациональную науку, в красоту искусства,
не ограниченного национальными рамками, а теперь, испугавшись чудовищного
напора ненависти, отрекается от прежней веры, а заодно и от лучшего в себе,
тот поступает безрассудно и совершает ошибку. Я думаю, среди наших поэтов и
литераторов вряд ли найдется хотя бы один, чье собрание сочинений украсит
когда-нибудь то, что сказано и написано им сегодня под влиянием злобы дня.
И среди тех, кто заслуживает право называться писателем, вряд ли встретится
такой, кому патриотические песни Кернера были бы больше по душе, чем
стихотворения Гете, который столь странным образом держался в стороне от
освободительной войны своего народа.
Вот-вот, тут же воскликнут ура-патриоты, этот Гете был нам всегда
подозрителен, он никогда не был патриотом, он заразил немецкий дух тем
мягкотелым, холодным интернационализмом, которым мы уже давно болеем и
который изрядно ослабил наше германское самосознание.
В этом суть дела. Гете никогда не был плохим патриотом, хотя он и не
сочинял в 1813 году национальных гимнов.
Любовь к человечеству он ставил выше любви к Германии, а ведь он знал и
любил ее, как никто другой. Гете был гражданином и патриотом в
интернациональном мире мысли, внутренней свободы, интеллектуальной совести,
и в лучшие свои мгновения он воспарял на такую высоту, откуда судьбы
народов виделись ему не в их обособленности, а только в подчиненности
мировому целому.
Такую позицию можно в сердцах обозвать холодным интеллектуализмом, которому
нечего делать в годину испытаний, - и вce же это та самая духовная сфера, в
которой обретались лучшие поэты и мыслители Германии. Сегодня самое время
напомнить о духовности и призвать к чувству справедливости и меры, к
порядочности и человеколюбию, в этой духовности заключенных. Неужели
наступит время, когда немцу потребуется мужество, чтобы сказать, что
хорошая английская книга лучше плохой немецкой? Неужели дух воюющих сторон,
которые сохраняют жизнь взятым в плен врагам, посрамит дух наших
мыслителей, неспособных признать и оценить противника даже тогда, когда тот
проповедует миролюбие и творит добро? Что принесет нам послевоенное время,
которого мы уже теперь слегка побаиваемся, время, когда путешествия и
духовный обмен между народами окажутся в полном запустении? И кому, как не
нам, предстоит работать над тем, чтобы все снова стало по-иному, чтобы люди
снова научились понимать и ценить друг друга, учиться друг у друга, кому,
как не нам, сидящим за письменными столами, в то время как наши братья
сражаются нa фронте? Честь и слава тому, кто проливает кровь и рискует
жизнью на полях сражений под взрывами гранат! Но перед теми, кто желает
добра своей отчизне и не утратил веры в грядущее, стоит иная задача:
сохранять мир, наводить мосты между народами, искать пути взаимопонимания,
а не потрясать оружием (пером!) и не разрушать до основания фундамент
будущего обновления Европы.
В заключение несколько слов для тех, кто страдает от войны и впадает в
отчаяние, кому кажется, что она уничтожает остатки культуры и человечности.
Войны были всегда, с тех пор как человечество помнит себя, и никогда не
было оснований считать, что с ними наконец покончено. Если мы и думали
иначе, то исключительно потому, что привыкли к долгому миру. Войны будут до
тех пор, пока большинство людей не научится жить в гетевском царстве духа.
И все же устранение войны остается нашей благородной целью и важнейшей
задачей западной христианской цивилизации. Исследователь, ищущий средство
против заразной болезни, не откажется от своей работы только потому, что
его застала врасплох новая эпидемия. Мы тем более не откажемся от нашего
идеала и не перестанем бороться за "мир на земле" и за дружбу всех людей
доброй воли. Человеческая культура возникает из облагораживания и
одухотворения животных инстинктов, из чувства стыда, из фантазии и
стремления к знанию. Жизнь стоит того, чтобы ее прожить, - в этом высший
смысл и утешение всякого искусства, несмотря на то что никому из
воспевавших ее не удалось избежать смерти. Пусть эта злополучная война
заставит нас глубже, чем когда бы то ни было, почувствовать, что любовь
выше ненависти, понимание выше озлобленности, мир благороднее войны. А
иначе какая же еще от нее польза?
Герман Гессе
Книжный человек
Жил-был человек, который от пугавших его жизненных бурь еще в ранней юности
нашел убежище в книгах. Комнаты его дома были завалены книгами, и кроме книг,
он ни с кем не общался. Ему, одержимому страстью к истинному и прекрасному,
показалось куда как правильней общаться с благороднейшими умами человечества,
чем отдавать себя на произвол случайностей и случайных людей, с которыми жизнь
так или иначе сталкивает человека.
Все его книги были написаны старинными авторами, поэтами и мудрецами греков и
римлян, чьи языки он любил и чей мир казался ему столь умным и гармоничным,
что порою он с трудом понимал, почему человечество давным-давно покинуло
возвышенные пути, променяв их на многочисленные заблуждения. Ведь древние
достигли вершин во всех областях знания и сочинительства; последующие
поколения мало что дали нового - за исключением, пожалуй, Гете, - и если
кое-какого прогресса человечество все же добилось, то лишь в сферах, не
волновавших этого книжного человека, казавшихся ему вредными и излишними, -
в производстве машин и орудий войны, например, а также в превращении живого
в мертвое, природы - в цифры и деньги.
Читатель вел размеренную безмятежную жизнь. Он прогуливался по своему
крохотному саду со стихами Феокрита на устах, собирал изречения древних,
следовал им, в особенности - Платону, по прекрасной стезе созерцания.
Порою он ощущал, что жизнь его ограничена и бедновата, но от древних ему
было известно, что счастье человека не в изобилии разнообразия и что умный
обретает блаженство верностью и самоограничением.
И вот эта безмятежная жизнь прервалась: в поездке за книгами в библиотеку
соседнего государства Читатель провел один вечер в театре. Давали драму
Шекспира; он хорошо ее знал еще со школьной скамьи, но знал так, как вообще
знают что-либо в школе. Сидя в большом, погружающемся во мрак помещении, он
чувствовал некоторую подавленность и раздражение, ибо не любил больших
скоплений людей, но вскоре ощутил в себе отклик на духовный призыв этой драмы,
увлекся. Он сознавал, что инсценировка и актерское исполнение посредственны;
не будучи вообще театралом, через все препоны различал он, однако, какой-то
свет, ощущал какую-то силу и могучие чары, каких по сию пору не ведал. Когда
занавес упал, он выбежал из театра опьяненный. Продолжил поездку и привез из
нее домой все произведения этого английского поэта.
Мир Читателя впервые получил пробоину, и через нее в античный покой хлынули
воздух и свет. А может, все это уже имелось внутри самого Читателя и теперь
пробудилось и тревожно било крылами? Как это было странно и ново! Сочинитель,
давно к тому же усопший, казалось не исповедывал никаких идеалов, а если
и исповедывал, то совершенно иные, чем античные греки; Шекспиру человечество,
видимо, представлялось не храмом уединенного созерцателя, а будущим морем,
по которому носит захлебывающихся и барахтающихся людей, блаженных собственной
несвободой, опьяненных собственным роком! Эти люди двигались как созвездия,
каждый - по предначертанному пути, каждый, влекомый ничем не облегченной
собственной тяжестью, в неизменно поступательном устремлении даже тогда,
когда путь приводит к низвержению в пропасть смерти.
Когда же Читатель,словно после феерической вакханалии, вновь наконец, очнулся и,
вспомнив прежнюю жизнь, вернулся к привычным книгам, он почувствовал,
что у греков и римлян теперь уже вкус иной - пресноватый, поднадоевший,
какой-то чужой. Тогда попробовал он читать современные книги. Но они ему не
понравились; в них, как ему показалось, все сводилось к вещам незначительным,
мелким, и само повествование велось словно бы не всерьез.
И Читателя больше не покидало чувство голода по новым, великим очарованиям и
потрясениям. Кто ищет, тот находит. И следущее, что он нашел, была книга
норвежского писателя по имени Гамсун. Странная книга странного писателя.
Казалось, что Гамсун постоянно - а он был еще жив - в одиночку скитается по
свету, видя бурное существование без руля и ветрил, без Бога в душе,
полубаловень, полустрадалец, в вечных поисках чувства, которое он порою словно
бы обретает лишь на мгновение как гармонию сердца с окружающим миром.
Однажды под вечер, начитавшись до ломоты и рези в глазах - он был уже немолодым
человеком, - Читатель погрузился в раздумья. Над одним из высоченных книжных
стеллажей красовался давно туда водруженный золотыми буквами греческий девиз,
который гласил: "Познай самого себя". Теперь он приковал внимание Читателя.
Ибо Читатель себя не знал, давно уже ничего не знал о себе. По едва заметным
следам воспоминаний он мысленно вернулся в прошлое и старательно начал
отыскивать в нем то время, когда его восхитила лира Горация и осчастливили
гимны Пиндара. Читая античных авторов он узнал в себе то, что называется
человечеством; вместе с писателями он был и героем, и властителем, и мудрецом,
он издавал и упразднял законы; он, человек, вышедший из неразличимости
первозданной природы навстречу лучистому свету, был носителем высшего
достоинства. Теперь же все это сокрушилось, рассеялось, словно никогда не
существовало, и теперь он не только читал разбойничьи и любовные истории и
испытывал радость от них, нет - он чувствовал себя и со-любовником,
со-убийцей, и со-страдальцем и со-грешником, и со-насмешником, он падал в
бездну порока, преступления и нищеты, диких животрепещущих инстинктов и
чувственных страстей; дрожа от страха и наслаждаясь, копался он в мерзостном и
запретном.
Его размышления оказались бесплодными. И вскоре он вновь, как в горячечном