окно своей спальни и снова увидит три каравеллы адмирала всех морей и
океанов, которого он так долго искал по всему белу свету, чтобы убедиться,
правда ли, что у него гладкие, без линий, ладони, как у всех великих людей в
истории человечества, как у него самого. Да, он искал его, он приказывал
привести его даже с применением силы, услыхав рассказы мореплавателей, будто
бы, картографируя неисчислимые острова соседних морей и давая им вместо имен
конквистадоров имена королей и святых, они видели его, отыскивающего в науке
туземцев, единственное, что его интересовало, а именно -- средство против
облысения. Мы уже потеряли надежду встретить его снова, пока сам президент
из своего лимузина не узнал его, переодетого в коричневую рясу
монаха-францисканца с трещоткой кающегося грешника, гремящего ею в толпе
воскресного рынка, монаха, опустившегося до того, что мы никак не могли
поверить, что это он, тот самый, которого мы видели в зале приемов, в
красном камзоле, с золотыми шпорами, видели ступающим на берег военным шагом
победителя; однако когда последовал приказ посадить его в лимузин, его, мой
генерал, и след простыл -- точно его земля поглотила; утверждали, что он
стал мусульманином, что он умер от пелагры в Сенегале и был похоронен в трех
могилах одновременно, в трех разных городах мира, хотя на самом деле он
вообще не был похоронен, ибо земля его не принимала ни в одну из могил и до
конца света он должен был странствовать от могилы к могиле, -- такая ему
выпала кара Господня за кривые дороги всех его начинаний, потому что этот
человек был мошенником, мой генерал, более презренным, чем презренный
металл; однако генерал никогда в это не верил и все ждал, что его кумир
вернется, жил этим ожиданием даже на исходе своей глубокой старости, в ту
пору, когда министр здравоохранения пинцетом выдергивал впившихся в его кожу
коровьих клещей; при этом он уверял министра, что это никакие не клещи, а
признаки возвращения моря, уверял столь логично и убежденно, что министр
думал про себя: "Он вовсе не такой глухой, каким притворяется на людях, и не
такой наивный, каким прикидывается на щекотливых для себя приемах". Но он
был бесконечно стар, всестороннее обследование показало, что у него
стеклянные артерии, что в почках у него полно песка, как будто он наглотался
его на пляже, что сердце у него растрескалось из-за отсутствия любви, так
что старый врач, пользуясь давними приятельскими отношениями, сказал ему
напрямик: "Пора отдавать концы, мой генерал! Во всяком случае, самое время
подумать, кому вы отдадите бразды правления. Нельзя же покидать нас сиротами
на произвол судьбы!" Но он удивленно спросил: "Откуда вы взяли, что я
собираюсь умирать, мой дорогой доктор? Что за фигня? Пусть умирают другие,
мне не к спеху. -- И кончил шутливо: -- Позавчера вечером я видел самого
себя по телевизору и нашел, что выгляжу лучше, чем когда-либо. Просто бык
для корриды!" И захохотал, потому что вспомнил, как, клюя носом, с мокрым
полотенцем на голове, сидел в тот вечер перед немым телевизором -- звук он
не включал в эти свои последние одинокие вечера -- и смотрел на себя самого,
дивясь своей решительной манере поведения (и впрямь бык на арене!), своему
молодецкому обхождению с очаровательной посланницей Франции, или, может,
Турции, или Швеции, -- фиг их разберет, все они были для него на одно лицо,
да к тому же с той поры, как были сняты эти кадры, прошло столько времени,
что он не мог вспомнить, действительно он ли это среди очаровательных дам,
он ли это в приличествующем вечернему приему мундире, с нетронутым бокалом
шампанского в руке на торжестве то ли в честь двенадцатого августа,
очередной годовщины прихода к власти, то ли в честь победы четырнадцатого
января, то ли в честь дня рождения тринадцатого марта, -- черт их знает, все
эти даты! За годы его режима их образовалось столько, что он в них
совершенно запутался, не помнил, какая из них к чему, и нисколько не
помогали разобраться в этом нагромождении исторических дат те свернутые в
трубочку бумажки, которые он когда-то аккуратно засовывал в разные щели,
простодушно уповая на то, что со временем эти бумажки помогут ему все
вспомнить; полагаясь на эти бумажки, он все забыл и, случайно находя их в
разных местах, ничего не понимал; так, в одном из тайников для меда он
обнаружил одну из бумажек и прочитал на ней по складам: "Седь-мо-го ап-ре-ля
день рож-де-ни-я док-то-ра Мар-ко-са-де-Ле-она на-до от-пра-вить е-му в
по-да-рок нес-коль-ко я-гу-а-ров"; почерк был, несомненно, его, но он
совершенно не представлял себе, о ком идет речь, кто такой этот доктор
Мар-кос, и подумал, что нет для человека наказания более унизительного и в
то же время более справедливого, чем измена собственной сущности, одряхление
собственного тела и памяти; он понял это задолго до незапамятных времен Хосе
Игнасио Саенса де ла Барра, когда на одном из многолюдных приемов увидел
вдруг, что не знает почти никого, не помнит, кто есть кто, -- он, который
когда-то удерживал в памяти имена и фамилии жителей многих и многих селений
в различных районах своего необъятного царства скорби и всех знал в лицо! И
вот он дошел до того, что, увидев из оконца кареты какого-то парнишку,
показавшегося ему знакомым, никак не мог вспомнить, что это за парнишка,
испугался своей беспамятности и приказал охране схватить парнишку: "Пусть
посидит, пока я не вспомню, откуда я его знаю". Несчастный деревенский
парень просидел в тюрьме двадцать два года, каждый Божий день повторяя то,
что с самого начала было установлено судейскими чиновниками и полностью
соответствовало истине: что его зовут Браулио Линарес Москоте, что он
внебрачный сын моряка речного флота Маркоса Линареса и Дельфины Москоте,
содержащей питомник для разведения собак, с которыми охотятся на ягуаров,
что оба родителя проживают в Росале-дель-Виррей, что сам он проживает там же
и в стольном городе очутился впервые в жизни, а очутился потому, что мать
отправила его сюда, чтобы на мартовских народных гуляньях он продал двух
щенков из ее питомника; он не уставал повторять, что прибыл в столицу верхом
на ослике, взятом внаем, что у него нет и не было другой одежды, кроме той,
что на нем, той, в которой его арестовали в тот четверг, когда он сидел под
полотняным тентом рыночной забегаловки и пил дешевый кофе, спрашивая у
торговок, не знают ли они, кто хочет приобрести двух гибридных щенков --
будущих охотников на ягуаров; торговки отвечали, что не знают, и как раз во
время этого разговора началась какая-то суета и беготня, затрещали барабаны,
засигналили горны, в небо устремились красочные ракеты, толпы людей возле
рынка стали кричать: "Едет! Едет! Едет настоящий мужчина! Вот он!" Парнишка
спросил у торговок, кто это такой -- "настоящий мужчина"? А они отвечали
ему: "Как это "кто такой"? Это тот, кто у власти!" Тогда парнишка сунул
щенков в картонку и попросил торговок присмотреть за ними, пока он вернется,
а сам, выбежав на улицу, взобрался на чье-то окно, в нишу, и поверх толпы
увидел конный эскорт, золотые попоны и пышные султаны лошадей,
сопровождавших карету с драконом на дверце, увидел машущую из оконца кареты
руку в шелковой перчатке, увидел бледное лицо, увядшие безулыбчивые губы
человека власти, увидел его скорбные глаза, и эти глаза вдруг выхватили
парнишку из тысяч других людей, нашли его, как иголку в море иголок, и
палец, высунутый из оконца кареты, ткнулся в его сторону: "Вот этого, что на
окне, -- арестуйте его! Пусть посидит, пока я не вспомню, откуда я его
знаю". Так вот и схватили парнишку, и стали сдирать с него кожу саблями, и
поджаривать его на углях, дабы он признался, где человек, который у власти,
мог его видеть. Но никакие пытки в камере ужасов за стенами портовой
крепости не могли заставить узника говорить что-либо другое, кроме святой
правды; он повторял ее неустанно с такой убежденностью и несгибаемой
смелостью, что генерал, в конце концов, вынужден был признаться в своей
ошибке, признать, что никогда раньше не встречал Браулио Линареса Москоте.
-- "Но теперь нет другого выхода -- пусть сидит! Ведь с ним обошлись так
дурно, что если он и не был врагом, то стал им". И несчастный сгнил в своей
камере, а генерал, не помня ничего, все бродил по мрачному Дому Власти,
бормоча: "Мать моя Бендисьон Альварадо моих лучших времен помоги же мне
взгляни на меня откинув мантилью чтобы я мог видеть твое лицо! Помоги мне
мать ибо разве стоило пережить столько славных свершений столько триумфов
если не можешь вспомнить ни одного дабы утешиться ими дабы обрести в них
силы погружаясь в трясину старости?" Но и самые горькие горести его жизни, и
самые счастливые его мгновения, и самые славные минуты его величия -- все
провалилось в черные дыры забвения, несмотря на нелепые, наивные попытки
заткнуть эти дыры свернутыми в трубочку полосками бумаги; он был приговорен
к тому, чтобы не узнать никогда, кто такая Франсиска Линеро, девяноста шести
лет, которую он велел похоронить с королевскими почестями, потому что
сделать это предписывала обнаруженная случайно в одной из щелей бумажка,
исписанная его собственной рукой; кроме того, он терял зрение, и властвовать
ему приходилось вслепую -- одиннадцать пар очков ничуть не помогали ему
видеть; однако он пользовался ими, вынимая из ящика письменного стола любую
пару и водружая ее на нос, ибо это давало ему возможность притворяться,
будто он отлично видит тех, с кем разговаривает, хотя на самом деле он
воспринимал своих собеседников как бесплотных духов, не слыша их голосов и
лишь чутьем угадывая, кто перед ним; он был в крайнем состоянии
беспомощности, казалось, что он вот-вот отдаст Богу душу, чего до смерти
испугался однажды на аудиенции министр обороны; генерал вдруг чихнул, и
министр обороны сказал: "Будьте здоровы, мой генерал!" Он тут же чихнул во
второй раз, и министр обороны сказал во второй раз: "Будьте здоровы!" Но
чиханье не прекращалось. "Когда он чихнул в девятый раз, я уже не стал
желать ему здоровья -- я испугался его исступленного лица, его вытаращенных,
наполненных слезами глаз, беспощадно взирающих на меня сквозь мглу агонии, я
увидел, как вывалился его язык, точно язык удавленного дряхлого животного, и
счел за благо поскорей смыться из кабинета, где он умирал буквально у меня
на глазах и где не было ни одного свидетеля моей невиновности, -- ни одной
живой души не было рядом; но едва я попытался бежать, как он в промежутке
между двумя чихами гаркнул: "Не будьте трусом, бригадный генерал Росендо
Сакристан! Стойте спокойно, черт подери, -- я не такой идиот, чтобы умереть
в вашем присутствии!" Министр обороны замер, а он продолжал чихать, воистину
чувствуя себя на грани смерти, едва не теряя сознания; искры, подобные
мириадам светлячков, плясали у него перед глазами; но он изо всех сил
цеплялся за свою убежденность в том, что мать его, Бендисьон Альварадо, не
допустит такого позора и не даст ему умереть от чиханья, да еще в
присутствии подчиненного: "Ни фига, мы еще поживем! Ни за что не унижусь!"
После этого случая он пришел к выводу, что лучше жить среди коров, чем среди
людей, готовых допустить, чтобы человек умер без достоинства: "На фига они
все сдались?" Он перестал принимать папского нунция и вести с ним споры о
Боге, ибо вынужден был пить шоколад с ложечки, как младенец, и не хотел,
чтобы нунций это заметил; он перестал играть в домино, боясь, что кто-нибудь
осмелится проиграть ему из жалости; он никого не хотел видеть, потому что не