вопреки единодушному мнению членов государственного совета, настаивавших:
"Нет, мой генерал, не менее роты карабинеров, необходимо соблюдать
предосторожность", -- на что он упрямо возражал: "Ни у кого нет ни нужды, ни
желания убивать меня, разве только у вас, никудышных министров, да у моих
бездельников-командиров, но вы-то как раз и не осмелитесь убить меня, потому
что знаете, что, убрав меня, станете убивать друг друга", -- и только
патруль безусых юнцов остался в угасающем доме, где коровы бродили без помех
от вестибюля до зала заседаний государственного совета. "Они сжевали гобелен
с изображением цветущего луга, мой генерал, съели архивы", -- он не слышал;
только однажды он попытался прогнать корову, спасавшуюся во дворце от
бешеного октябрьского ливня, но, повторяя: "Карова... корова..." -- оставил
свои попытки, вспомнив, что "корова" пишется через "о"; увидев в другой раз
корову, жующую абажур лампы, которая светила здесь и в лучшие времена, он
решил, что не стоит бегать по лестницам, преследуя животных, и остался
безучастным, когда обнаружил в банкетном зале двух коров, на спинах которых
куры клевали впившихся клещей; в те ночи мы иногда видели мелькающий свет за
окнами и слышали грузный топот копыт крупных животных за стенами дворца --
это он шел с корабельным фонарем выбирать коровам место для ночлега.
Официальная жизнь протекала так же, как и при нем, -- газеты режима
печатали фиктивные снимки с торжественных приемов, на которых он, сообразно
характеру приема, появлялся в разных мундирах; радио регулярно передавало
его речи, слышанные нами столько лет во время национальных праздников; он
продолжал жить среди нас -- выходил из дворца, входил в церковь, спал, пил,
ел, как утверждали фотоснимки, хотя все знали, что он еле передвигается в
своих неизменных дорожных сапогах по захламленному дворцу, его прислуга
сократилась до трех-четырех денщиков, кормивших его и пополнявших запасы
пчелиного меда и однажды все-таки прогнавших коров, которые разгромили
помещение генерального штаба и перебили всех фарфоровых маршалов в потайном
кабинете, где он должен был умереть согласно предсказанию гадалки, им,
впрочем, забытой; денщики подолгу тоскливо ждали от него хоть каких-нибудь
приказаний и не чаяли дождаться того мига, когда он наконец повесит фонарь у
порога и раздастся грохот и лязг трех щеколд и трех цепочек на дверях
спальни, воздух которой -- без моря -- не освежался, -- только тогда денщики
уходили в свою комнату на первом этаже, уверенные, что он будет спать до
рассвета как убитый; однако он, вздрогнув, просыпался и начинал сторожить
свою бессонницу, ходил, как привидение на огромных ногах, по мрачному
дворцу, не замечая ни мерно жующих коров, ни кур, спящих на вице-королевских
вешалках; о ходе времени ему напоминал свист ветра над лунной пустыней
бывшего моря; он видел мать свою, Бендисьон Альварадо, с веником из зеленых
веток, которым она подметала обгоревшие листы первого издания Корнелия
Непота, листы из книг забытых мастеров риторики Ливия Андроника и Цецилия
Стация, из книг, превращенных в мусор той кровавой ночью, когда он впервые
вошел в этот освободившийся для него Дом Власти, когда на улицах еще
сопротивлялись последние баррикады самоубийц выдающегося латиниста, генерала
Лаутаро Муньоса, царствие ему небесное, дураку; когда, озаренные пламенем
пожаров, шагая через трупы личной охраны просвещенного президента, он,
дрожащий от лихорадки, и мать его, Бендисьон Альварадо, вооруженная веником
из зеленых веток, пересекли патио, поднялись, спотыкаясь в темноте о трупы
коней из великолепной президентской конюшни, по лестнице, ведущей из
вестибюля, и дошли до зала заседаний; было трудно дышать из-за густого
кислого запаха пороха и конской крови. "Там мы увидели кровавые следы босых
ног, ибо здесь прошли те, кто ступал в лужи конской крови, увидели такие же
кровавые отпечатки рук на стенах коридоров, а в зале заседаний -- истекающее
кровью тело красавицы флорентийки с боевой саблей в сердце, -- это была жена
президента; увидели рядом с нею девочку, похожую на игрушечную заводную
балерину, с простреленным лбом, -- это была девятилетняя дочь президента. И
наконец мы увидели труп гарибальдийского цезаря -- президента Лаутаро
Муньоса, самого ловкого и умного из четырнадцати федералистских генералов,
сменявших друг друга в кровавой чехарде борьбы за власть в течение
одиннадцати лет, -- единственного, кто осмелился сказать английскому
консулу, что у него есть родной язык, и теперь наказанного за это, -- он
лежит босиком, с раскроенным черепом, лежит после того, как пронзил саблей
жену, застрелил дочь и прикончил сорок два андалусских коня, чтобы и они не
достались карателям из британской эскадры; и тогда-то их командующий
Китченер сказал нашему генералу, показывая на труп: "Видишь, генерал, как
кончают те, кто поднимает руку на своего отца? Не забудь, когда будешь
править!"
"Он сказал "будешь" хотя после долгих бессонных ночей ожидания и всяких
отсрочек я уже был провозглашен верховным главнокомандующим трех родов войск
и президентом республики на такой срок который потребуется для
восстановления порядка и экономической стабильности в стране", -- так, с
согласия сената и палаты депутатов, единогласно решили последние
федералистские каудильо, чье решение было утверждено английской эскадрой и
припечатано костяшками домино, в которое долгими вечерами он дулся с
консулом Мак-Донейлом, -- "Только ни я сам ни другие в успех поначалу
конечно не верили", -- да и кто мог верить, особенно в суматохе той ужасной
ночи, если сама Бендисьон Альварадо до самого конца и даже на смертном одре
не могла поверить в сына, который в том хаосе совершенно не соображал, с
чего начинать правление; они искали и не находили для отвара от лихорадки ни
травинки в том огромном доме без мебели, в доме, где не оставалось ничего
ценного, кроме засиженных мухами портретов вице-королей и архиепископов
периода ушедшего в прошлое испанского владычества, все остальное было
растащено предыдущими президентами, и квадраты от настенных ковров с
изображением великих исторических событий давно сравнялись цветом с обоями;
спальни были завалены мусором, изобличавшим казарму; история писалась на
стенах окровавленными пальцами президентов на одну ночь; нигде не было даже
циновки, чтобы завернуться в нее и пропотеть. -- "Так что мать моя Бендисьон
Альварадо сорвала пыльную оконную штору укутала меня в нее и оставила
полежать в уголке у главной лестницы а сама стала подметать веником из
зеленых веток президентские покои те из комнат в которых мародерам из
английского десанта уже нечем было поживиться", -- она подмела полы,
отбиваясь веником от своры грабителей, пытавшихся изнасиловать ее за каждой
дверью, и незадолго до рассвета присела на верхней ступеньке главной
лестницы, рядом с завернутым в плюшевую штору, истекающим потом и бившимся в
судорогах сыном; сжигавший его жар лихорадки она пыталась остудить
спокойными рассуждениями о том, что не стоит обращать внимания на этот
беспорядок, сын, надо будет купить несколько кожаных табуреток подешевле и
разрисовать их цветами и разными зверюшками. -- "Я сама это сделаю, надо
купить несколько гамаков, пожалуй, гамаков -- в первую очередь, потому что в
этот дом наверняка придет много гостей; затем, -- рассуждала она, -- мы
купим обеденный стол, купим железные ложки и вилки, алюминиевые тарелки --
иные для солдатской жизни не подойдут, купим приличный глиняный кувшин для
питьевой воды и угольную печку; и все это на государственный счет", --
утешала она сына, который ее не слышал; распускались первые мальвы рассвета,
бело-алые мальвы, алые, как кровь, и белые, как тела, по которым кровь текла
этой ночью, -- и в этом двойном свете обнажалась потаенная сущность правды,
осознавалось, что он -- не более чем жалкий старик, дрожащий на лестнице в
ознобе и в жару лихорадки, неотступно думалось: "И это все? Этот запах
горелого конского мяса паленой шерсти эта душевная опустошенность этот дом
похожий на потерпевший крушение корабль этот рассвет такой же какими были
все рассветы двенадцатого августа все это власть? В какую фиговину мы
вляпались мать!" Это был животный страх перед мраком, который наступает
неожиданно для него, хотя у моря, радуясь рассвету, уже запели петухи, хотя
англичане, убирая трупы во дворце, загорланили веселые песни, а его мать,
Бендисьон Альварадо, подвела утешительный итог своим подсчетам и сказала,
что ничего не заботит ее так, как уйма простыней, которые надо будет стирать
для обитателей этого дома; опустившись на самое дно своего разочарования, он
как бы почувствовал почву под ногами и даже стал утешать ее: "Ничего, спи
спокойно, мать, президенты в этом дворце не засиживаются, дай Бог прожить
здесь хотя бы полмесяца", -- и он верил тому, что говорил, не только тогда,
но и в каждый миг своей долгой жизни деспота и отшельника, -- и верил тем
сильнее, чем больше убеждался, что у властелина не бывает и двух одинаковых
дней; ему всегда мерещилась некая скрытая цель в том, что премьер-министр во
время ежедневных докладов прибавлял к пышному букету лжи скромный полевой
цветок правды; он слегка улыбался: "Не говорите мне правду, лиценциат, вы
рискуете -- я могу вам поверить!" -- и одной этой фразой сводил на нет всю
грандиозную стратегию государственного совета, рассчитанную на то, чтобы он
поставил свою подпись без расспросов. "Никогда не казался он мне более
проницательным, чем в пору, когда все убедительнее становились слухи, будто
бы во время официальных приемов он мочится в штаны, не замечая этого". --
"По-моему, он становился все более суровым по мере того, как все глубже
дряхлел и ходил уже в шлепанцах на босу ногу и в очках с одной дужкой, а
вторую заменяла простая нитка". -- "Выдержка становилась у него все сильнее,
чутье все обострялось, и это позволяло ему, не читая, безошибочно
выхватывать из вороха бумаг и подписывать нужную". -- "Какого вам надо? --
улыбался он. -- Ведь, в конце концов, меня все равно никто не слушается". --
"Представьте себе, он все-таки приказал сделать на ферме большой деревянный
засов, чтобы коровы не разгуливали по дворцу, а потом увидел, как одна из
них -- "корова?.. карова?.." -- просунула голову в окно его кабинета и
пожирает бумажные цветы на его письменном столе, этом алтаре отечества, -- и
только улыбнулся: "Вот видите, лиценциат, я же говорил вам. Все беды этой
страны оттого, что меня никто никогда не слушает", -- необыкновенная ясность
ума в таком возрасте". Между тем посол Кипплинг рассказывал в своих
запрещенных мемуарах, что нашел его впавшим в детство и совершенно не
способным ни на какие самостоятельные поступки, утверждал, что все поры его
тела постоянно источали жидкость, что его раздуло, как утопленника, и все
его движения были вяло-замедленными, именно как у утопленника, которого
шевелят волны. -- "Он даже расстегивал рубашку, чтобы показать мне свое
светлое водянистое тело утопленника, выброшенного на сушу и вынесшего с
собой в складках обвисшей кожи паразитов морского дна", -- он сам утверждал,
что у него на спине реморы, под мышками -- полипы и микроскопические крабы;
при этом он был убежден, что все это -- только первые симптомы стихийного
возвращения моря, отобранного вами, мой дорогой Джонсон, потому что моря,
подобно котам, всегда возвращаются; он был убежден, что колония ракообразных
в его паху -- это предвестник того счастливого рассвета, когда он откроет