который впадает где-то в реку, текущую к океану. Я б, наверно, заплакал от
радости и гордости, если б так не выложился. А тут просто стоял, держась
за сосенку, и смотрел.
Я развел костер, сел и выкурил предпоследнюю сигарету, оставленную на
"День воды". Последняя лежала на "День жилья".
Пальцы слушались плохо, почти не чувствовали, и крючок к леске не
привязывался никак. Я затянул узел зубами. Наживкой примотал красную
шерстинку свитера.
Я задремал, и чуть не свалился в воду, когда дернуло леску,
намотанную на палец. Хариус был чуть больше авторучки. Меня затрясло,
очень хотелось съесть его сырым. Но я почистил его и поджарил на огне, а
из потрохов и головы сварил суп в банке и тоже съел.
Больше не клевало. Я отдохнул и подумал, что все в порядке. Что
всегда был вынослив и живуч, что каждый день кипятил хвойный отвар и кровь
из десен не идет, что река - она прокормит и выведет, а река - где-то уже
недалеко.
По топкому берегу ручья чавкало подо мхом, надо было заботиться и не
отморозить ноги.
Назавтра ручей перешел в какую-то бочажку, а бочажка растеклась в
болотце.
Надо было б вернуться, попробовать наловить рыбы, сделать шалаш,
передохнуть, - но зима подпирала. "Держи на запад!" - так приказывали
старые парусные лоции в проливе Дрейка. Что бы ни было - держи на запад.
Я держал на запад.
Со мной повторялась история, известная мне по книгам. Я вырезал палку
и опирался на нее, потому что ноги неожиданно подламывались или не могли
подняться, чтобы перешагнуть упавший ствол. Потом сделал другую палку,
удобнее: метра два длиной, с сучком на уровне груди. Ее можно было
зажимать под мышку, как костыль, а перелезая через завал, упирать в землю
и, перехватывая повыше, слегка подтягивать тело вверх на руках.
По утрам легкие трещали от кашля, как вощанка, вязкая мокрота
залепляла грудь. Ноги опухли уже сильно, и я надрезал на подъеме головки
сапог, иначе они не натягивались. После того, как я провалился в обморок,
долго и тщетно силясь натянуть правый сапог, я перестал разуваться: лучше
идти в мокрой обуви, чем босиком.
Во рту был такой вкус, будто я изгрыз пузырек с одеколоном и закусил
шерстью.
Ходьба превратилась в тупое механическое действие, выматывающее, но
такое же естественное и необходимое, как дыхание. Я уже больше ни о чем не
думал, не строил планов, не имел желаний. Жил, дышал и шел, стараясь не
забыть только одно: нельзя потерять зажигалку, там еще есть бензин, это -
огонь и жизнь. Я знал, что иду к реке, знал, кто я, где, и что со мной
случилось, но уже ничего не воспринимал: иногда понимал, что упал и лежу
уже довольно давно, иногда - что ничего не видно, следовательно, это ночь,
и надо остановиться и лечь поспать, иногда - что красное на руке,
вероятно, кровь, и, значит, то ощущение, которое было какое-то время назад
- это сучок расцарапал лицо.
Черная река дымилась среди снежных лесистых берегов, и белые мухи
кружились и сеялись над ней под ровным серым небом. Я помнил, что мне
нужна река, но не мог вспомнить, зачем. Река выглядела бесполезной. Это
было препятствие, и через него нельзя было перейти. Это какой-то конец
пути... это хорошо, но чем? Меня здесь никто не ждет. Я испугался
паутинных обрывков мыслей и занялся костром и кипятком. Привычное занятие
вернуло меня к действительности. Тонкие буравчики нарывов по всему телу
мешали двигаться. Двигаться! По реке. Плыть.
Плот мне было не сладить. Сил не оставалось. Без топора? А как
двигать бревна. Они тяжелые, это работа, калории, а калорий нет, не
хватает даже на передвижение собственного тела. Я понимал краем сознания,
что с соображением у меня что-то неладно, и пытался рассуждать как мог
строго логически.
Строго логически я перебрал варианты и пошел берегом вниз по течению.
Река - течение - люди - жизнь - цель; такую цепь мне удалось выстроить в
своих рассуждениях.
Вечером я упал рядом с костерком и не смог встать. Надо было
отдохнуть и набраться для этого сил. Набираясь сил, лучше всего лежать и
дремать. Снег пушистый, это теплоизоляция, если он укроет сверху - это
только лучше, теплее. Костер в это время не нужен, напрасная трата сил, он
только снег растопит, и станет холоднее, а так он вроде гаснет - а
становится теплей, идиот я, что раньше не понял такой простой вещи и
тратил зря столько сил...
...Я понял, что замерзаю, что это - конец, и изо всех слабых сил
сознания раздул черную искорку ужаса смерти... Спокойно спать в тепле, так
хорошо, тихо, отдохнуть, без боли, это же так хорошо, самое лучшее...
Это было как вынырнуть с того света. Я орал, как в кошмаре, помогая
себе проснуться и встать. Искал нож - уколоть руку, но ножа не было. Я
встал на четвереньки, схватил снег зубами, проглотил...
Сова ухала в заснеженном лесу, и луна стояла над черной рекой. Я
вздул угли костра и вскипятил воду. Последняя сигарета была очень крепкой,
бодрила, возбуждала, от нее подташнивало, но и тошнота ощущалась, как
полнота жизни. Я очень боялся заснуть. До света кипятил воду и пил.
Вылезло косматое солнце, зацвенькала в лесу птица, сучья трещали в
бледном пламени, было тепло у огня, я забросил леску, поймал двух
гольянчиков, опустил на пару секунд в кипяток, чтоб они прогрелись и
тепла, энергии в организм поступало больше, поел и пошел.
Меня окликнули. На воде у берега качалась большая лодка, а в ней -
весь наш класс. Ждали меня одного, чтоб плыть на тот берег за цветами. Я
сказал, что мне нужно переодеться, но они закричали, и я побежал к ним.
Я пришел в себя на берегу, лежа на снегу с разбитым о камень лицом:
упал и потерял сознание.
Был поворот реки, и за ним должен был открыться дом, и из трубы дым.
И я дошел до поворота, хотя ноги уже не помещались в сапогах, это
понималось по боли, но снять сапоги было невозможно, а срезать нечем - нож
потерялся.
Но за поворотом опять была белая равнина и черная лента реки, я шел
дальше, ковылял, тащился, падал и вставал, был еще поворот, и я пытался
сообразить, это первый поворот или нет, потому что за вторым должен быть
дом, и дым из трубы.
Зажигалки не было, я не мог разложить костер, а нет костра - значит,
день не кончен, значит, это все продолжается один день, значит - надо
идти.
Я чувствовал, что жизни мне отмерено до поворота, и подавлял в себе
желание остановиться, чтоб жизнь продолжалась, а то поворот - и все... я
уже соображал только то, что незачем тратить силы на удержание равновесия,
я шел на четвереньках, и это было быстрее и легче.
Потом я уже вообще ничего не понимал, но, видимо, двигался.
И был звук. Второй. Хлопок. Резкий крепкий хлопок. Выстрел.
Отчетливый выстрел охотничьего ружья. Громкий тугой удар из широкого
гладкого ствола расшиб морозный воздух.
Я вскинулся и заорал. Вернее: дернулся и заскулил. Подтянул под себя
руки и ноги и снова пошел на четвереньках.
Я шел в бреду, тайга и снег мешались с теплой ванной, жареным мясом и
музыкой, теплое зимовье стояло на крымском берегу, в черной реке плавали
загорелые девушки, а я шел на твердых ногах и все мог, потому что был жив.
Ватная вертикаль и серое небо.
Дым.
Настоящий.
Я захрипел и стал переставлять все четыре конечности в маршевом, как
мне казалось, ритме. Я про себя кричал военные марши, походные песни и
просто какой-то ритм, пожестче, потверже. Мотал головой и выдыхал в такт
каждому движению, мычал и стонал.
Это была избушка.
Дыма над ней не было, а небо было зеленым и красным, потому что на
самом деле наступило уже утро следующего дня.
Залаяла собака.
Собака была маленькая и черная. Лайка. На крыльце.
Поленница дров у стены под навесом, и перевернутая лодка на берегу,
привязанная к дереву.
Собака лаяла.
На крыльцо вышел человек.
Он смотрел на меня.
Человек.
Я встал на ноги и спокойно сказал ему:
- Привет.
И не понял, что за хрип послышался рядом с моей головой, на снегу, со
стороны.
Тут земля меня нокаутировала, и, ткнувшись лицом в снег, я успел
подумать, что если это мираж, значит - все.
- Пей, пожалуйста...
Я был дома, на кровати, в странном сне. Добрая рука поддерживала под
затылок. Я проглотил что-то жгучее, потом что-то теплое и сладкое, и
полетел, поплыл в ласковую, теплую пустоту.
- Не говори. Потом. Окрепнешь, поправишься - тогда разговаривать
будем. Кушай суп.
Из ложки лилось в рот, я глотал что-то, разливающееся внутри
болезненным теплом, приятной тяжестью, - и снова летел в пустоту. Сладко
было в последний миг сознания свободно разрешать себе лететь в нее, зная,
что это можно и даже хорошо, что не надо ни о чем заботиться, мою жизнь
кто-то держит в добрых и надежных руках.
- Восемь дней лежал. Про город разговаривал. Теперь все хорошо.
Поправишься, в свой город поедешь.
Тикал будильник, бесконечность тиканья времени была прекрасна,
восхитительна, хотелось плакать и смеяться.
Странная это была избушка. Книги теснились на самодельных полках,
еловая лапа зеленела под портретом Че Гевары - вырезанной откуда-то
репродукцией. А на двери был гиперреалистически выписан урбанистический
пейзаж.
Я поправлялся. Возвращался в жизнь, как выныривал из теплой водной
толщи. Черные корки отваливались с лица.
Хозяин нагрел воды и выкупал меня в корыте. Я выпил полкружки водки и
уснул. Теплый сон растопил слезы моей ослабшей души.
Краткое солнце зажигало наледь окон; косые кресты рам ложились на
скобленые половицы. Хозяин сбрасывал заиндевевшие поленья; булькал чай,
скреблась в сенях лайка.
Он снимал рассверленный карабин и уходил на лыжах экономным шагом
таежника. Легкая черная лайка бежала рядом по насту.
Я подметал жилье, мыл посуду, курил и снимал книги с полок - ложился
отдыхать. Японский транзистор тихо гремел музыкой большого мира.
Он поил меня бульонами, ухой, ягодными киселями и отварами трав.
Хотел бы я когда-нибудь рассчитаться со всеми, кто помог мне выжить.
Как? Чем?.. Я - не врач, не солдат, не строитель и не хлебороб?..
Я мог подолгу сидеть и стоять. Кашель не раздирал меня, и табак
сделался вновь приятен. Блаженство жить усиливалось.
Мы коротали вечера разговорами. Латунные блики керосиновой лампы
перебегали по бисеру и бляшкам мехового убора на стене. Силы жизни
возвращались: я скрывал любопытство.
Я рассказал свою историю. Хозяин кивнул своим лицом идола - скуластой
маской темного дерева. Латунный блик был как обруч на черных гладких
волосах. В узких черных глазах ровно и глубоко отсвечивали огоньки.
- Много таких дураков, как я? - Я хотел подольститься.
- Лучшие и худшие из людей такие, как ты.
- Почему лучшие - и худшие.
- Это одно и то же.
Он говорил ровно, с паузами, прижимая огонек трубки тонким пальцем с
плоским нежным ногтем.
Его звали Мулка. Отец его отца был шаманом нганасан - маленького
лесного народа, таежного племени. Одежда и бубен шамана висели на стене,
конопаченной мхом.
Внук шамана учился в Красноярске, Москве и Ташкенте. Знал английский,
узбекский и фарси. Русский язык его рассуждений был изыскан и богат. Его
речь была речью образованного человека. Более образованного, чем я.
- Я хотел стать Учителем. - Он произнес это слово с большой буквы. -
Но если чего-то хочешь, надо остановиться вовремя. Я хотел знать все, и я
не остановился вовремя. Теперь я не могу быть никем. Потому что я понял
Жизнь. - Это слово он тоже произнес с большой буквы.