меня скрыты; сколько они длятся, равны ли они друг другу хотя
бы примерно? Забываю ли я о них каждый раз, обретая себя
здесь, или просто в иное время не прихожу в себя? Обитает ли
тогда в моем теле кто-то другой? Проще было счесть, что для
меня они просто не существует как реальность...
Но все же от этого зависело слишком многое, чтобы можно было
так просто отмахнуться. Вопросы возвращались ко мне вновь и
вновь. Могло ли все это когда-нибудь закончиться вовсе,
оборваться просто потому, что кому-то надоест наконец ставить
пьесу с моим участием, и прекратится воспроизведение тех
условий, которые случайно или намеренно вызывают меня к моей
жизни? Я принял тогда, что все это не имеет для меня ровным
счетом никакого значения, и поскольку я сам не в силах
раздвинуть промежутки отпущенного мне времени, бессмысленно и
даже пошло рассуждать в моем положении о них. Но воображение
свое я все равно не в силах был до конца укротить.
Были времена, когда я смеялся все представление подряд.
Конечно, беззвучно, как мог. Про себя. Это была своего рода
потаенная для всего мира истерика. Я жаждал смерти. Я смеялся,
когда бросался с мечом на врага, я смеялся, когда получал свой
удар. Исход был предрешен, он не зависел от моих чувств и
стремлений. Я смеялся, ведь я знал, что сам я выгляжу со
стороны ужасно комично, рассуждая о высоких материях и пуская
при этом изо рта пузыри с мушками. Я смеялся - и это лишало
меня на время боли и ненужных вопросов, я мог бы назвать это
аффективной анестезией, если бы вспомнил тогда тему своего
мифического диплома из другой жизни.
Иногда, с очередным моим воскрешением, мне начинало казаться,
что чего-то уже во мне самом не хватает. Что изменилось во мне
что-то необратимо по сравнению с предыдущими инкарнациями, да
так, что я и сам не в силах ответить на вопрос, был ли я,
именно я, когда-нибудь прежде, или мозги мои сляпаны заново из
какого-то подручного материала? Но мне не у кого было спросить
и не с чем было сравнивать, а потому в конце концов я смирился
и с этой загадкой, просто взяв ее в свое построение как
какой-то неприятный, но неизбежный вариант, который нельзя
сбрасывать со счетов.
Со временем я смог заметить периодичность, с которой я впадаю
в отчаяние, с которой меня душит смех или обуревает жгучее
желание вырваться из тупика и даже постигнуть суть всех вещей.
Все это повторялось через каждые сто четырнадцать воскрешений.
Эта магическая цифра казалась мне одной из тех немногих точек
опоры, где я мог себе доверять, сомневаясь во всем остальном.
Но временами эта цифра вызывала у меня еще больший страх. Я
начинал догадываться, что, поскольку раз в сто четырнадцать
воскрешений в мою голову лезут одни и те же мысли, может так
статься, что и в сознании своем я не предоставлен вполне
самому себе, что даже в основе того, что для меня самого
составляет мою личность, точно так же лежит какой-то хитрый
механизм, ход которого уже не подвластен никакому самоанализу.
Не означает ли это, что истинный смысл представления,
основная, так сказать, изюмина его для моей слегка скучающей
неведомой публики, не в том, собственно, что творится на
сцене, а в творящемся в моей собственной душе?! Со всеми моими
мыслями и переживаниями?! Кто читает это все, точно с листа
бумаги, ставя этот отвратительный и жестокий опыт? Прекратите
это, прекратите!
Разве может кому-то всерьез нравиться эта пошлятина?! Нет, я
ничего лично против этого не имею, пусть будет. Но нельзя
разве обставить все это как-нибудь тоньше, изящнее,
деликатнее, что ли? Нельзя же так грубо! Жаль, что я в таком
малоподходящем месте, чтобы давать кому-либо советы. Но будь
все это по-другому, со вкусом - и я, может быть, и сам не
отказался бы поучаствовать, и не надо было бы меня тянуть
насильно, не спрашивая моего согласия. Да я бы добровольно,
может быть, согласился бы, если бы поговорили со мной как с
человеком! Зачем же так! А я бы подошел к делу со всей душой.
Смерть? Смерть - это слишком вульгарно.
Зачем она, смерть, если ее можно просто обозначить, как некую
умозрительную возможность - и не более. На воображение бы это,
во всяком случае, действовало бы куда сильнее. Так что тут они
не правы, тут они сморозили чушь. Зачем она, смерть, если
смерти все равно нет? Все, связанное с моей смертью - сплошной
обман. А я бы вот, дай мне волю, наделил бы своих героев
благородством и красотой и сделал бы их бессмертными. И
устроил бы так, чтобы они никогда не ссорились и знали бы
абсолютно все на свете. Тогда бы они, наконец, были бы
счастливы. Вот и все. Как это, в сущности, просто! И разве
может быть что-либо более увлекательным? Ведь так еще никто не
пробовал всерьез ставить пьесы...
Были времена, когда я сходил с ума, впадал в спячку, в
какое-то странное оцепенение, но даже тогда я смутно
чувствовал, что все те же события все в той же
последовательности проходили мимо меня. И, выздоравливая, я
видел себя все там же, все тем же. Представление не нуждалось,
в общем-то в моем разуме, оно все так же спокойно шло своею
чередой, довольствуясь лишь моим телом, но не душой.
Подозреваю, что были даже целые циклы, когда разум во мне так
и не пробуждался. Может быть, именно тогда он пробуждался у
моего противника, и он точно так же, как и я, в те мгновения,
когда меня не существовало, оглядывался вокруг в поисках одной
единственной живой души - и так и не находил ее?
Временами я почти утверждался в той мысли, что заброшен сюда
совершенно случайно, что никто конкретно в том ни повинен, и
пытка моя никем сознательно не выдумана, а оттого и совсем уж
бессмысленна, ни к чему не ведет и никогда уже не кончится.
Мне становилось так горько и страшно, что я, лишь скользнув
взглядом по поверхности этой действительности, сразу же
погружался в привычный обман. Я старался выдумать себе того,
кто должен был оказаться настоящим творцом моей души, того,
кто должен был меня от всего этого в конце концов избавить,
того, кто был еще более высок, чем мои незадачливые
постановщики, ведь даже они казались ему простыми марионетками
в его спектакле. Этот Некто не нуждался даже в самом этом
глупом эксперименте, ему не требовалось узнавать, как будет
выглядеть марионетка, наделенная душой. Он все знал уже
заранее. Ему были бы скучны и страсти самих моих зрителей, и
их жизнь, и их вкусы. Он наблюдал лишь за самим собой,
рассеяно измыслившим такую возможность - и этого было бы для
него вполне достаточно.
Я подозревал даже, что история меня-убитого не заканчивается
на этой мостовой, обагренной опилками. Ведь я просто не мог
уже, очнувшись, помнить того, что случается с моей душой после
моей смерти. Мой обыкновенный разум был связан только с моим
телом, телом игрушки, в которой он возникал раз за разом. Но
то нечто, что, возможно, отправлялось после моей смерти в свой
собственный путь, могло узнать и что-то большее, мне
недоступное...
Можно было, правда, только гадать, куда эта моя сущность,
отделившаяся от меня, отправляется после того, как меня
возвращают в коробку. Судя по тому, сколько раз я уже умирал,
их, умерших, преизрядно уже должно было скопиться в том месте.
Возможно, там их уже - целый город, страна, вселенная,
заселенная подобиями игрушек, бледными тенями, привидениями, и
у каждой - мой разум, мое сознание, мои мысли. Последние
прибывшие из них будут уже с удовольствием убеждаться на
месте, что они оказались вполне правы в своих предположениях
касательно всего этого.
Иногда - и подолгу - я находился в какой-то прострации, мне
казалось, что я начинаю слышать какие-то голоса, хоры ангелов,
незамутненную гладь озер моего сознания прорезали лепестки
лотоса, и, казалось, необходимо было сделать всего лишь один,
последний шаг к тому, чтобы покинуть эту круговерть, слиться
со всем миром, но проходило и это, и все через некоторое время
возвращалось в неизменной дверце и нескольким шагам навстречу
смерти.
Иногда и сама погибель моя не казалась мне столь уж
неприятной. Я находил в этом какое-то свое ненормальное,
извращенное удовольствие. Я начинал входить во вкус... Но и
это не затягивалось слишком надолго. Мое сознание в конце
концов вновь становилось совершенно ясным, мозг на опилках
работал, как часы, как тот моторчик у меня в животе, не давая
мне покоя. Ведь я лишен был даже обыкновенного сна, просто
выключаясь каждый раз на некоторое время.
В конце концов я так привык к этой своей странной жизни, что в
минуты особенных помрачений я принимался истово молиться
невидимому Року, с тем, чтобы он раз за разом воспроизводил
мой поход от двери до меча, чтобы он не прерывал его никогда,
чтобы пытка не прекращалась, чтобы все было неизменно, и мой
клочок бытия оставался всегда со мной; я хватался за него все
более отчаянно, по мере того, как убеждался, что мир мой все
еще стоит неколебим. Возможно, и таким образом я пытался
победить свою судьбу, или убедить себя самого в том, что
именно я - истинный автор своей собственной участи, СОУЧАСТНИК
действа, что я имею хоть какое-то влияние на то, что вокруг
меня, которое, впрочем, чрезвычайно сложно проследить.
Впрочем, кто знает, возможно и сам я, но другой, счастливый и
беспечный. Я, уже восседаю сейчас на одном из кресел в
невидимом зрительном зале, набиваю свою извечную трубку,
протираю запотевшие от слез умиления очки и снова готовлюсь
лицезреть нечто такое, что недоступно моему пониманию здесь и
сейчас. И вот эта-та искра интереса, случайный взгляд,
брошенный мною свыше на нелепые куколки из папье-маше, стекла,
воска, щепок и старого фетра, разбудил в нас наш разум,
заставляя дрожать невидимую нить, связывающую нас с ним.
Интерес, понимание, сочувствие - не это ли со-движение душ
делает разумным мир, окружающий нас, заставляет откликаться
все, попавшее в сферу нашего внимания, и чужих людей, и
гипсовые или мраморные фигурки, и крашенные доски, с которыми
мы делимся частичкой жизни, проникая внутрь, постигая иную
жизнь, делая ее фактом жизни собственной?! Живем ли мы на
самом деле своей истинной жизнью там, куда падает искра нашего
интереса и воображения?
...В этот момент на меня опять накатывал истерический смех, я
догадывался, что всего-навсего придумал очередную глупость.
Приходило отрезвление, я понимал, что никогда не прощу всего
этого ни ИМ, ни ЕМУ, что опилки в моей голове слишком дорогого
стоят. Что я никогда не поверю в то, что эти опилки,
просыпанные на мостовую во славу совершенно никому до конца не
ясных идей, могут быть вот так запросто сметены сквозняком, а
все мы, кто бы там ни был - воскрешены в награду за
страдания...
5.
...А однажды я все же победил своего врага, победил, когда уже
давно потерял всякий счет своим поражениям.
Что-то, видно, разладилось в этом, уже казавшемся мне порою
вечным, механизме, который руководил нашей схваткой с главным
героем. Мой противник поскользнулся, упал, а я тут же, не
оставляя ему ни малейшего шанса, с размаху раскокал стеклянный
флакончик, который заменял ему голову. Васильковые глаза
погасли, погасли глаза героя.
Мне показалось, что со звоном переломилось вдруг что-то,
какой-то стеклянный стержень внутри меня самого; что в
наступившей тишине быстро сдвигаются какие-то не видимые мне
пока еще шестерни, проскальзывая мимо пустоты обломившейся
детали, наскакивая друг на дружку, ломая хрупкое устройство
все дальше и дальше, все более необратимо; действительность
обретала свой новый смысл и значение.
Мысли вихрем неслись в моей бедной голове, оставшейся на этот
раз на плечах и даже, казалось, прочнее прикипевшей к своему
штырю.
Может быть, думал я, я сам теперь стану главным героем, идущим
от подвига к подвигу, весело, с неизменной улыбочкой, срезая
головы врагам, которые, вне всякого сомнения, достойны только
такого обращения, злобные и коварные, но не достойны ни
малейшего снисхождения. Меня ждет множество побед и награда в
самом конце... Может быть, как это у них водится, прекрасная