мысли. Смердяков совершает отцеубийство физически, на самом деле.
Атеистическая революция всегда совершает отцеубийство, всегда отрицает
отчество, всегда порывает связь сына с отцом. И оправдывает она это
преступление тем, что отец был очень дурен и грешен. Такое убийственное
отношение к отцу всегда есть смердяковщина. Смердяковщина и есть последнее
проявление хамства. Совершив на деле то, что Иван совершил в мысли,
Смердяков спрашивает Ивана: "Вы вот сами тогда все говорили, что все
позволено, а теперь-то почему так встревожены сами-то-с?" Этот вопрос
Смердякова Ивану повторяется и в русской революции. Смердяковы революции,
осуществив на деле принцип Ивана "все дозволено", имеют основание спросить
Иванов революции: "теперь-то почему так встревожены сами-то-с?" Достоевский
предвидел, что Смердяков возненавидит Ивана, обучившего его атеизму и
нигилизму. И это разыгрывается в наши дни между "народом" и
"интеллигенцией". Вся трагедия между Иваном и Смердяковым была своеобразным
символом раскрывающейся трагедии русской революции. Проблема о том, все ли
дозволено для торжества блага человечества, стояла уже перед Раскольниковым.
Старец Зосима говорит: "Воистину у них мечтательной фантазии более, чем у
нас! Мыслят устроиться справедливо, но, отвергнув Христа, кончат тем, 'что
зальют мир кровью, ибо кровь зовет кровь, а извлекший меч погибает мечом. И
если бы не обетование Христово, то так и истребили бы друг друга даже до
последних двух человек на земле". Эти слова -- пророческие.
"Люди совокупятся, чтоб взять от жизни все, что она может дать, но
непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире. Человек
возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-бог...
Всякий узнает, что он смертен, весь, без воскресения, и примет смерть гордо
и спокойно, как бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то,
что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды.
Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее
мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в
упованиях на любовь загробную и бесконечную". Это говорит черт Ивану, и в
словах этих раскрывается мучившая Достоевского мысль, что любовь к людям
может быть безбожной и антихристовой. Эта любовь лежит в основе
революционного социализма. Образ этого безбожного социализма, основанного на
антихристовой любви, преподносится Версилову: "Я представляю себе, что бой
уже кончился и борьба улеглась. После проклятий, комьев грязи и свистков
настало затишье, и люди остались одни, как желали: великая прежняя идея
оставила их; великий источник сил, до сих пор питавший и греющий их,
отходил, но это был уже как бы последний день человечества. И люди вдруг
поняли, что они остались совсем одни, и разом почувствовали великое
сиротство... Осиротевшие люди тотчас же стали бы прижиматься друг к другу
теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они
одни составляют все друг для друга! Исчезла бы великая идея бессмертия, и
приходилось бы заменить ее... Они возлюбили бы землю и жизнь неудержимо и в
той мере, в какой постепенно сознавали бы свою проходимость и конечность, и
уже особенною, уже не прежнею любовью... Они просыпались бы и спешили бы
целовать друг друга, торопясь любить, сознавая, что дни коротки, что это --
все, что у них остается. Они работали бы друг на друга, и каждый отдавал бы
всем свое состояние и тем одним был бы счастлив". В этой фантазии
раскрывается метафизика и психология безбожного социализма. Достоевский
живописует явление антихристовой любви. Он понял, как никто, что духовная
основа социализма -- отрицание бессмертия, что пафос социализма -- желание
устроить царство Божье на земле без Бога, осуществить любовь между людьми
без Христа,-- источника любви. Так раскрывает он религиозную ложь гуманизма
в его предельных проявлениях. Гуманистический социализм ведет к истреблению
человека как образа и подобия Божья, он направлен против свободы
человеческого духа, не выдерживает испытания свободы. Достоевский с небывшей
еще остротой поставил религиозный вопрос о человеке и сопоставил его с
вопросом о социализме, о земном соединении и устроении людей. Это раскрылось
ему как встреча и смешение Христа и антихриста в душе русского человека,
русского народа. Апокалиптичность русского народа и делает эту встречу и это
смешение особенно острым и трагическим. Достоевский предчувствовал, что если
будет в России революция, то она будет осуществлением антихристовой
диалектики. Русский социализм будет апокалиптикой, противоположной
христианству. Достоевский видел дальше и глубже всех. Но сам он не был
свободен от русских народнических иллюзий. В его русском христианстве были
стороны, которые давали основание К. Леонтьеву назвать его христианство
розовым. Это розовое христианство и розовое народничество более всего
сказались в образах Зосимы и Алеши, которые нельзя назвать вполне удачными.
Великие положительные откровения Достоевского даются отрицательным путем,
путем отрицательной художественной диалектики. Правда, сказанная им о
России, не есть слащавая и розовая правда народолюбия и народопоклонства,
это -- правда трагическая, правда об антихристовых соблазнах народа,
апокалиптического по своему духу. Сам Достоевский соблазнялся церковным
национализмом, который мешал русскому народу выйти во вселенскую ширь.
Народопоклонство Достоевского потерпело крах в русской революции. Его
положительные пророчества не сбылись. Но торжествуют его пророческие
прозрения русских соблазнов.
III. Л.Толстой в русской революции
В Толстом нет ничего пророческого, он ничего не предчувствовал и не
предсказывал. Как художник, он обращен к кристаллизованному прошлому. В нем
не было той чуткости к динамизму человеческой природы, которая в высшей
степени была у Достоевского. Но в русской революции торжествуют не
художественные прозрения Толстого, а моральные его оценки. Л. Толстой как
искатель правды жизни, как моралист и религиозный учитель очень характерен
для России и русских. Толстовцев в узком смысле слова, разделяющих доктрину
Толстого, мало, и они представляют незначительное явление. Но толстовство в
широком, не доктринальном смысле слова очень характерно для русского
человека, оно определяет русские моральные оценки. Толстой не был прямым
учителем русской левой интеллигенции, ей было чуждо-толстовское религиозное
учение. Но Толстой уловил и выразил особенности морального склада большей
части русской интеллигенции, быть может, даже русского человека вообще. И
русская революция являет собой своеобразное торжество толстовства. На ней
отпечатлелся и русский толстовский морализм и русская аморальность. Этот
русский морализм и эта русская аморальность связаны между собой и являются
двумя сторонами одной и той же болезни нравственного сознания. Болезнь
русского нравственного сознания я вижу прежде всего в отрицании личной
нравственной ответственности и личной нравственной дисциплины, в слабом
развитии чувства долга и чувства чести, в отсутствии сознания нравственной
ценности подбора личных качеств. Русский человек не чувствует себя в
достаточной степени нравственно вменяемым и он мало почитает качества в
личности. Это связано с тем, что личность чувствует себя погруженной в
коллектив, личность недостаточно еще раскрыта и сознана. Такое состояние
нравственного сознания порождает целый ряд претензий, обращенных к судьбе, к
истории, к власти, к культурным ценностям, для данной личности недоступным.
Моральная настроенность русского человека характеризуется не здоровым
вменением, а болезненной претензией. Русский человек не чувствует
неразрывной связи между правами .и обязанностями, у него затемнено и
сознание прав, и сознание обязанностей, он утопает в безответственном
коллективизме, в претензии за всех. Русскому человеку труднее всего
почувствовать, что он сам -- кузнец своей судьбы. Он не любит качеств,
повышающих жизнь личности, и не любит силы. Всякая сила, повышающая жизнь,
представляется русскому человеку нравственно подозрительной, скорее злой,
чем доброй. С этими особенностями морального сознания связано и то, что
русский человек берет под нравственное подозрение ценности культуры. Ко всей
высшей культуре он предъявляет целый ряд нравственных претензий и не
чувствует нравственной обязанности творить культуру. Все эти особенности и
болезни русского нравственного сознания представляют благоприятную почву для
возникновения учения Толстого.
Толстой -- индивидуалист и очень крайний индивидуалист. Он совершенно
антиобществен, для него не существует проблемы общественности.
Индивидуалистична и толстовская мораль. Но ошибочно было бы сделать отсюда
заключение, что толстовская мораль покоится на ясном и твердом сознании
личности. Толстовский индивидуализм решительно враждебен личности, как это и
всегда бывает с индивидуализмом. Толстой не видит лица человеческого, не
знает лица, он весь погружен в природный коллективизм, который
представляется ему жизнью божественной. Жизнь личности не представляется ему
истинной, божественной жизнью, это -- ложная жизнь этого мира. Истинная,
божественная жизнь есть жизнь безличная, общая жизнь, в которой исчезли все
качественные различения, все иерархические расстояния. Нравственное сознание
Толстого требует, чтобы не было больше человека как самобытного,
качественного бытия, а была только всеобщая, бескачественная божественность,
уравнение всех и всего в безличной божественности. Только полное уничтожение
всякого личного и разнокачественного бытия в безликой и бескачественной
всеобщности представляется Толстому выполнением закона Хозяина жизни.
Личность, качественность есть уже грех и зло. И Толстой хотел бы
последовательно истребить все, что связано с личностью и качественностью.
Это в нем восточная, буддийская настроенность, враждебная христианскому
Западу. Толстой делается нигилистом из моралистического рвения. Поистине
демоничен его морализм и истребляет все богатства бытия. Эгалитарная и
нигилистическая страсть Толстого влечет его к истреблению всех духовных
реальностей, всего подлинно онтологического. Не знающая границ
моралистическая претензия Толстого все делает призрачным, она отдает под
подозрение и низвергает реальность истории, реальность церкви, реальность
государства, реальность национальности, реальность личности и реальность
всех сверхличных ценностей, реальность всей духовной жизни. Все
представляется Толстому нравственно предосудительным и недопустимым,
основанным на жертвах и страданиях, к которым он испытывает чисто животный
страх. Я не знаю во всемирной истории другого гения, которому была бы так
чужда всякая духовная жизнь. Он весь погружен в жизнь телесно-душевную,
животную. И вся религия Толстого есть требование такой всеобщей кроткой
животности, освобожденной от страдания и удовлетворенной. Я не знаю в
христианском мире никого, кому была бы так чужда и противна самая идея
искупленья, так непонятна тайна Голгофы, как Толстому. Во имя счастливой
животной жизни всех отверг он личность и отверг всякую сверхличную ценность.
Поистине личность и сверхличная ценность неразрывно связаны. Личность потому