раздвоенного Шатова перемешано сознание славянофильское с сознанием
революционным. Такими Шатовыми полна русская революция. Все они, как и Шатов
Достоевского, готовы в исступлении выкрикивать, что русский революционный
народ -- народ-богоносец, но в Бога они не верят. Некоторые из них хотели бы
верить в Бога -- и не могут; большинство же довольствуется тем, что верит в
богоносный революционный народ. В типичном народнике Шатове перемешаны
элементы революционные с элементами реакционными, "черносотенными". И это
характерно. Шатов может быть и крайним левым и крайним правым, но и в том и
в другом случае он остается народолюбцем, демократом, верующим прежде всего
в народ. Такими Шатовыми полна русская революция; у всех у них не разберешь,
где кончается их крайняя левость и революционность и начинается крайняя
правость и реакционность. Они всегда враги культуры, враги права, всегда
истребляют свободу лица. Это они утверждают, что Россия выше цивилизации и
что никакой закон для нее не писан. Эти люди готовы истребить Россию во имя
русского мессианизма. У Достоевского была слабость к Шатову, он в себе самом
чувствовал шатовские соблазны. Но силой своего художественного прозрения он
сделал образ Шатова отталкивающим и отрицательным.
В центре революционного беснования стоит образ Петра Верховенского. Это
и есть главный бес русской революции. В образе Петра Верховенского
Достоевский обнажил более глубокий слой революционного беснования, в
действительности прикрытый и невидимый. Петр Верховенский может иметь и
более благообразный вид. Но Достоевский сорвал с него покровы и обнажил его
душу. Тогда образ революционного беснования предстал во всем своем
безобразии. Он весь трясется от бесовской одержимости, вовлекая всех в
исступленное вихревое кружение. Всюду он в центре, он за всеми и за всех. Он
-- бес, вселяющийся во всех и овладевающий всеми. Но и сам он бесноватый.
Петр Верховенский прежде всего человек совершенно опустошенный, в нем нет
никакого содержания. Бесы окончательно овладели им и сделали его своим
послушным орудием. Он перестал быть образом и подобием Божиим, в нем потерян
уже лик человеческий. Одержимость ложной идеей сделала Петра Верховенского
нравственным идиотом. Он одержим был идеей всемирного переустройства,
всемирной революции, он поддался соблазнительной, лжи, допустил бесов
овладеть своей душой и потерял элементарное различие между добром и злом,
потерял духовный центр. В образе Петра Верховенского мы встречаемся с уже
распавшейся личностью, в которой нельзя уже нащупать ничего онтологического.
Он весь есть ложь и обман и он всех вводит в обман, повергает в царство лжи.
Зло есть изолгание бытия, лжебытие, небытие. Достоевский показал, как ложная
идея, охватившая целиком человека и доведшая его до беснования, ведет к
небытию, к распадению личности. Достоевский был большой мастер в обнаружении
онтологических последствий лживых идей, когда они целиком овладевают
человеком. Какая же идея овладела целиком Петром Верховенским и довела
личность его до распадения, превратила его в лжеца и сеятеля лжи? Это все та
же основная идея русского нигилизма, русского социализма, русского
максимализма, все та же инфернальная страсть к всемирному уравнению, все тот
же бунт против Бога во имя всемирного счастья людей, все та же подмена
царства Христова царством антихриста. Таких бесноватых Верховенских много в
русской революции, они повсюду стараются вовлечь в бесовское вихревое
движение, они пропитывают русской народ ложью и влекут его к небытию. Не
всегда узнают этих Верховенских, не все умеют проникнуть вглубь, за внешние
покровы. Хлестаковых революции легче различить, чем Верховенских, но и их не
все различают' и толпа возносит их и венчает славой.
Достоевский предвидел, что революция в России будет безрадостной,
жуткой и мрачной, что не будет в ней возрождения народного. Он знал, что
немалую роль в ней будет играть Федька-каторжник и что победит в ней
шигалевщина. Петр Верховенский давно уже открыл ценность Федьки-каторжника
для дела русской революции. И вся торжествующая идеология русской революции
есть идеология шигалевщины. Жутко в наши дни читать слова Верховенского: "В
сущности наше учение есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестье
всего легче русского человека за собой увлечь можно". И ответ Ставрогина:
"Право на бесчестье -- да это все к нам прибегут, ни одного там не
останется!" И русская революция провозгласила "право на бесчестье", и - все
побежали за ней. А вот не менее важные слова: "Социализм у нас
распространяется преимущественно из сентиментальности". Бесчестье и
сентиментальность -- основные начала русского социализма. Эти начала,
увиденные Достоевским, и торжествуют в революции. Петр Верховенский видел,
какую роль в революции будут играть "чистые мошенники". "Ну, это, пожалуй,
хороший народ, иной раз выгодны очень, но на них много времени идет,
неусыпный надзор требуется". И дальше размышляет П.Верховенский о факторах
русской революции: "Самая главная сила -- цемент все связующий, это стыд
собственного мнения. Вот это так сила! И кто это работал, кто этот
"миленький" трудился, что ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого
в голове! За стыд почитают". Это было очень глубокое проникновение в
революционную Россию. В русской революционной мысли всегда был "стыд
собственного мнения". Этот стыд почитался у нас за коллективное сознание,
сознание более высокое, чем личное. В русской революции окончательно угасло
всякое индивидуальное мышление, мышление сделалось совершенно безличным,
массовым. Почитайте революционные газеты, прислушайтесь к революционным
речам, и вы получите подтверждение слов Петра Верховенского. Кто-то
потрудился-таки над тем, чтобы "ни одной-то собственной идеи не осталось ни
у кого в голове". Русский революционный мессианизм предоставляет собственные
идеи и мнения буржуазному Западу. В России все должно быть коллективом,
массовым, безличным. Русский революционный мессианизм есть шигалевщина.
Шигалевщина движет и правит русской революцией.
"Шигалев смотрел так, как будто ждал разрушения мира и не то, чтобы
когда-нибудь, по пророчествам, которые могли бы и не состояться, а
совершенно определенно, так этак послезавтра утром, ровно в двадцать пять
минут одиннадцатого". Все русские революционеры-максималисты смотрят так,
как смотрел Шигалев, все ждут разрушения старого мира послезавтра утром. И
тот новый мир, который возникнет на развалинах старого мира, есть мир
шигалевщины. "Выходя из безграничной свободы,-- говорит Шигалев,-- я
заключаю безграничным деспотизмом. Прибавлю, однако ж, что, кроме моего
разрешения общественной формулы, не может быть никакого". Все революционные
Шигалевы так говорят и так поступают. Петр Верховенский так формулирует
сущность шигалевщины Ставрогину: "Горы сравнять -- хорошая мысль, не
смешная. Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу
на тысячу лет, но надо устроиться послушанию... Жажда образования есть уже
жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание
собственности. Мы уморим желание; мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы
пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к
одному знаменателю, полное равенство... Необходимо лишь необходимое--вот
девиз земного шара отселе. Не нужна и судорога; об этом позаботимся мы,
правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание; полная
безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг
начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно, чтобы не было
скучно. Скука есть ощущение аристократическое". В этих изумительных по своей
пророческой силе словах Достоевский устами П. Верховенского приводит все к
ходу мыслей Великого Инквизитора. Это доказывает, что в "Легенде о Великом
Инквизиторе" Достоевский в значительной степени имел в виду социализм.
Достоевский обнаруживает всю призрачность демократии в революции. Никакой
демократии не существует, правит тираническое меньшинство. Но тирания эта,
неслыханная в истории мира, будет основана на всеобщем принудительном
уравнении. Шигалевщина и есть исступленная страсть к равенству, доведенному
до конца, до предела, до небытия. Безбрежная социальная мечтательность ведет
к истреблению бытия со всеми его богатствами, она у фанатиков перерождается
в зло. Социальная мечтательность совсем не невинная вещь. Это понимал
Достоевский. Русская революционно-социалистическая мечтательность и есть
шигалевщина. Во имя равенства мечтательность эта хотела бы истребить Бога и
Божий мир. В той тирании и том абсолютном уравнении, которыми увенчалось
"развитие и углубление" русской революции, осуществляются золотые сны и
мечты русской революционной интеллигенции. Это были сны и мечты о царстве
шигалевщины. Многим оно представлялось более прекрасным, чем оказалось в
действительности. Многих наивных и простодушных русских социалистов,
мечтавших о социальной революции, смущают торжествующие крики: "Каждый
принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны... Первым делом
понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и
талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей!"
Достоевский был более проницателен, чем признанные учителя русской
интеллигенции, он знал, что русский революционизм, русский социализм в час
своего торжества должен кончиться этими шигалевскими выкриками.
Достоевский предвидел торжество не только шигалевщины, но и
смердяковщины. Он знал, что подымется в России лакей и в час великой
опасности для нашей родины скажет: "я всю Россию ненавижу", "я не только не
желаю быть военным гусаром, но желаю, напротив, уничтожения всех солдат-с".
На вопрос: "А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет?" бунтующий
лакей ответил: "В двенадцатом году было на Россию великое нашествие
императора Наполеона французского первого, и хорошо кабы нас тогда покорили
эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к
себе. Совсем даже были бы другие порядки". Пораженчество во время войны и
было таким явлением смердяковщины. Смердяковщина и привела к тому, что
"умная нация" немецкая покоряет теперь "глупую" нацию русскую. Лакей
Смердяков был у нас одним из первых интернационалистов, и весь наш
интернационализм получал смердяковскую прививку. Смердяков предъявил право
на бесчестье, и за ним многие побежали. Как это глубоко у Достоевского, что
Смердяков есть другая половина Ивана Карамазова, обратное его подобие. Иван
Карамазов и Смердяков -- два явления русского нигилизма, две стороны одной и
той же сущности. Иван Карамазов -- высокое, философское явление нигилизма;
Смердяков -- низкое, лакейское его явление. Иван Карамазов на вершине
умственной жизни должен породить Смердякова в низинах жизни. Смердяков и
осуществляет всю атеистическую диалектику Ивана Карамазова. Смердяков --
внутренняя кора Ивана. Во всякой массе человеческой, массе народной больше
Смердяковых, чем Иванов. И в революции, как движении масс, количеств, больше
Смердяковых, чем Иванов. В революции торжествует атеистическая диалектика
Ивана Карамазова, но осуществляет ее Смердяков. Это он сделал на практике
вывод, что "все дозволено". Иван совершает грех в мысли, в духе, Смердяков
совершает его на деле, воплощает идею Ивана. Иван совершает отцеубийство в