даже и не веря! Хранил же ты меня в путях и ратях, от мора, меча и нужныя
смерти! Ведомы тебе одному пути судьбы, и в руки твои предаю дух свой! Дай
силу творить и дай веру верить не уставая!
Меркнет ночь. Спит земля. Спит, тихо дыша, Анна. Не спит, думает
думу, великий князь Русской земли.
ГЛАВА 32
Три свадьбы гремят на деревне. Три невесты, сидя в ряд, встречают
гостей. Чинно встают, кланяются и снова садятся рядом на лавку. Две из
них, курносые и широкоскулые мерянки, поглядывают любопытно на третью,
беленькую, высоконькую и долгоносенькую Степанову дочь. Мерянки выходят за
близняков - сыновей Степана, а дочку выдает Степан за сына Птахи Дрозда, в
мерянскую семью. Впрочем, молодых порешили выделить, срубив им новую
клеть. Так настоял Степан, чести ради.
Хлопают двери. Соседки, аж из залесья, лезут и лезут. Любопытные
старухи с клюками, вездесущие молодки и шустрые девки, губатые,
круглоглазые, аж запыхавшиеся от восторга и нетерпения, - свадьба! А тут -
тройная! И невест сразу три! Не стесняясь, громко, обсуждают невест. Те
терпят, лишь вспыхивают. Иная гостья такое скажет - хоть ничью пади. А
отмолвить нельзя - свадьба! Вечером - девичник. Будут водить хороводы,
петь русские и мерянские, вперемежку, песни, но больше русские, которые
местные девки поют, отчаянно перевирая слова. Будет седой мерянский колдун
обносить молодых, заговаривать от лиха, от сглаза, от черной и белой
немочи, от злого ворона и лихого человека, будет ворожить, женихам -
стояло бы твердо, яко скотий рог, невестам - на сухоту-присуху, чтобы без
своего суженого не пилось, не елося, ни спать, ни дневать не хотелося.
Этою ночью молодых положат уже спать вместях, а назавтра монах, нарочито
позванный из монастыря, перевенчает все три пары, и настанет
заключительное торжество: большой, или княжий, стол... Это завтра, а
сегодня смотрят невест и гуляют до вечера мужики.
Свадьбы решились давно, и кабы не новая клеть, затеянная Степаном,
молодых перевенчали еще весной. После похода многое перевернулось в душе у
Степана. Допрежь того сто раз подумал бы он еще: отдавать ли дочерь за
мерянина? А ныне и на Марью прикрикнул: <Кабы не Дрозд, не воротили бы и
домовь!>
С московской рати пришли в деревню сябры кровными друзьями. Степан не
забывал, что обязан Дрозду жизнью, а Птаха Дрозд, знавший про себя, что и
он без Степана ничто, прикипел сердцем к соседу не шутя. Зимой и охотились
вместях. Подлечив парня, выходили целою загонной дружиной. Двух медведей
взяли живьем и выгодно продали боярину, свезя в Бежецкий Верх, набили
лосей, навялили и насолили мяса. За бобровые шкуры выручили серебро, коим,
не делясь и не очень его считая, выплатили ордынский выход и княжую дань.
Мор, по счастью, не проник в их глухую деревню (да и узнавши, что почем,
сами береглись, не совались бесперечь туда, где слыхом слышали про
болесть). Миновал их и скотий падеж, а мышь, осеннею порой наводнившая
леса и пажити, тут тоже мало наделала беды. Допрежь спасу не было от
хорей, куниц и ласок. Ястребы и совы, бывало, воровали кур. А тут все они
пригодились нежданным побытом. Для мыши все они - главные вороги, и,
шныряя по дворам, лесные разбойники сотнями давили мышей прямо на глазах.
Потому, верно, высокие, на подтесанных в кубец ножках анбары оказались
невереж°ны, да и хлеб частью удалось спасти. Иван Акинфич, получивший по
миру свои переяславские волости, не прижимал их тут излиха данями, иное и
простил по тяжкой поре. И так, не заглядывая далеко вдаль, не горюя о
проторях, радуясь и тому, что жизнь идет своим заведенным побытом,
непорушенною чередою дневных трудов и короткого ночного отдыха, деревня
выжила этот год и даже строилась, а значит, богатела, ибо только от
твердого зажитку берется смерд за топор.
В клети - чад коромыслом. Жарко. Все мужики вполпьяна, орут, благо
девки и бабы в другой хоромине. Степан во главе стола, в обнимку с Птахой.
Тут же принаряженные отцы невест: пробуют пиво, и уже напробовались в дым.
Перебивая друг друга, спорят с веселой яростью, то и дело поминая князь
Михайлу и старые обиды свои.
- Вот ты дочери клеть срубил! Пожди, Степан, срубил? Я не в обиде на
то, ты, Птаха, в ум не бери, а только - срубил? Ну! Дак вот я теперя
скажу: величаешься ты, Степан! Меря мы, меря и есь, дак и чево тут! Ну?!
Хуже, да, хуже русичей? Не-е-е, ты отмолви, Степан, хуже, да?!
- Тихо, мужики! Мне Птаха жисть спас!
- Да? А клеть ты срубил? К ему, значит, в семью не хошь дочерь
давать? Ты, Дрозд, молчи, молчи пока! Я Степана хочу прошать! Вот мы тута
вместях и на рати вместях, да? И как же так получатца, значит? А мы меря,
меря и есь, и вс°! Дак ты как же, Степан, а? Тиха! Тиха-а-а, мужики!
- Вот ты Окинфичам, ну, скажем, все мы тута, а только меря мы, меря и
есь. И князю, и все одно... И попу...
- Тиха-а! <Меря> - заладил! Слухай! Слухай ты!
- Постой, мужики, посто-о-ой! Скажи им, Степан!
Пиво шумело в головах, ходило в корчагах. Мужики ярели, выплескивая
древние обиды, и тут же, лапая за плечи, лезли с мокрыми поцелуями в
бороды друг другу.
- Тиха-а-а-а! - встал, наконец, Степан. Стоял, качаясь, опираясь на
широкое плечо Дрозда. - Величаюсь, да! Я здеся, на етой реке, первую клеть
срубил! Перву пашню взорал! И что русич я, величаюсь тож, и батьку мово...
Батька мой рати водил с Ляксандрой, может, с самим! Да!
- Слухай, слухай, мужики!
- Да! - крикнул Степан и грянул медной чашей о стол. - А ты, Птаха,
ты жисть... Вота! Давай, поцелуемси с тобой! Так! Дак вот, мужики! Сынов
женю и дочерь даю! Князь един, и вера наша святая! Кто тута меня? Русичи
мы! Все! И ты, Птаха, русич, и я, вс°, и - вот! - И, не зная, чего еще
сказать, Степан, постояв, повторил: - Вот! - И сел с маху на лавку, что-то
еще договаривая охватным размахом руки.
- Одна русь, одна!
- Меря!
- Кака меря, русь!
- Нет, а допрежъ...
- Чево допрежь, малтаешь маненько, и вера та же!
- То-то и есь, что вера...
- Меря мы!
- Русичи!
- Меря!
- И меря, да русь!
Плещет пиво, кружит молодым хмелем горячие мужицкие головы. Яро
спорят, бьют по плечам друг друга, лезут мокрыми губами целоваться,
расплескивая коричневое густое хмелево, соседи-сябры, рядовичи, а отныне
сородичи. И, пожалуй, верно, что уже тут не два чуждых и разных племени,
не чудь и славяне, а одно - Владимирская Русь, народ.
ГЛАВА 33
Протасьиха отстранилась от больших, установленных на подножье пял и
прищурилась. Лиловый шелк был тускловат, лик Глеба на пелене потому и не
смотрелся так, как хотелось бы. Она недовольно вскинула твердый
морщинистый подбородок, попросила:
- Глянь, Марья!
Бяконтова неспешно поднялась. С годами в ней, при небольшом росте,
прибавлялось и прибавлялось дородства. Порою и наклониться за чем
становилось тяжело: клубок ли уронит, спицу - все девку надо кликать. Дома
иногда жаловалась: <Почто таки черева наростила, Осподи! И ем-то мало
совсем!> Подойдя, остановилась, глянула с легкою завистью в работу -
мастерица была Протасьиха, ничего не скажешь!
- Кабыть потемняе нать маненько?
- Ото и я гляжу! - возразила Протасьиха. - Нерадошен цвет-от!
Потянулась к укладке, стала перебирать дорогие иноземные шелка,
наконец нашла несколько мотков, приложила:
- Етот?
Марья Бяконтова склонила голову набок, сощурилась:
- Словно бы и еще потемняе...
- Тогды етот вот! - решительно заключила Протасьиха, прикладывая к
туго натянутой пелене моток темно-лилового, почти черного, шелку.
- А не все крой! - вздохнув, посоветовала Марья.
- Не всю и хочу! Отемню тута, чтобы лик показать! - строго сказала
Протасьиха и потянулась за иглой. Бяконтова еще поглядела, потом пошла на
свое место.
Высокая, строгая, еще не старая видом Васильиха, Афинеева матка, в
черном вдовьем платке (мужа убили о прошлом годе на рати тверичи), только
вскинула глаза на них, не выпуская из рук быстрые спицы, поджала губы. Со
смерти мужа, кажись, и не улыбнулась ни разу. Блинова зевнула, прикрыв
ладонью и мелко перекрестив рот. Она, сидя за швейкой, застилала головку
золотом с жемчугами. Работа спорилась у нее, и она спешила. Дома муж,
дети, слуги, смерды из деревень - некогда вздохнуть. Только на беседе и
можно всласть посидеть за шитьем. Рыхлая Окатьиха отложила костяные
новгородские спицы, легко уронив руки на колени, прикрыла глаза и повела
головой:
- Ломота одолела! Мозжит и мозжит, видать, к холоду!
- И пора! - отмолвила, не подымая головы, Блинова. - Хошь снегом-то
срамоту прикрыть, с мышей ентих, Господи! Вс° ить изъели!
Прочие молча согласно покивали, продолжая работать.
Пять больших боярынь сошли на беседу в терем Протасия и теперь сидели
на женской половине, изредка перекидываясь словом, истово работали,
радуясь тому, что можно отдохнуть от суедневных дел, посудачить, узнать
новости, да и просто так посумерничать впятером - за трудами господарскими
редко так-то выходит!
Девка внесла новое блюдо с орехами, изюмом и пряниками. Налила
малинового, на меду, квасу из горлатого поливного кувшина в серебряные
чары, обнесла боярынь. Блинова кивком поблагодарила, Окатьиха отрицательно
покачала головой. Обе вспомнили толпы нищих, осаждающих сейчас крыльца
боярских усадеб и паперти церквей. Девка вышла.
- Мужа обиходить - много нать! - продолжая прерванный разговор,
сказала Афинеева. - У иной холопов полон двор, а хозяин на люди выйдет - у
зипуна локоть продран, сорочка сколь ден не стирана, у коней копыта в
назьме, сбруя и та не начищена путем! А еще и поет: ночей, мол, не сплю,
все о ладе своем думу думаю!
- Есь, есь всякие... - ворчливо отозвалась Протасьиха. Подруги
покивали молча, все понимали, в чей огород метит Афинеева матка, и никому
не хотелось говорить яснее. Афинеева поняла, перемолчала, поджав губы,
повела об ином:
- Ты, Марья, сына-то жанить не мечташь?
- Не хочет! - со вздохом отмолвила Бяконтова. - За книгами вс°. В
монахи ладит, гляжу по всему.
- Первенец!
- Вестимо, жаль! А мой не велит неволить, дак и не неволю уж...
- А хрестной что думат?
- Иван Данилыч? А что думат?! Иногды прошает о чем, а так...
Княжич-от! Ему и Федор мой не указ!
- Иван ноне вместо Юрия Москву блюдет! - сказала Блинова строго.
- Рачительный! - отозвалась Афинеева.
- Глазатый! Всякую неисправу тотчас углядит!
- И молитвенник, - подхватила Окатьиха, - нищих у церкви никоторого
не пропустит, всех оделяет по всякой день!
Про княжича Ивана нынче на Москве говорили вс° чаще, и обычно так
вот, с похвалой. Особенно те, кто, как Афинеева, Окатьиха и Блинова,
происходил из старых местных родов. Им, отодвинутым несколько в тень при
Даниле, теперь, с вокняжением Юрия, открылись пути к власти и богатым
кормлениям. И потому трое московских боярынь, хваля Ивана, метили в Юрия,
а Протасьиха с Бяконтовой обе промолчали. Протасьиха, та поспешила
переменить разговор:
- Ноне много нищих! Из деревень бредут и бредут. Я уж велела на
поварне кормить их, не то замерзнет которой у ворот - слава пойдет по всей
Москве: мол, великая боярыня толь до людей люта, убогих голодом морит!
- А и мерзнут! - возразила Афинеева матка. - Иной из последних сил
доползет, у рогаток ночь пролежит и готов.
- Ищо холодов-то нет, чего зимой будет! - подхватила Блинова. - А и
корми, не укормишь. Хлеб-от и позалетошный, что в анбарах лежал, весь мышь