вслед за матерью, и уже сейчас, в воспоминаниях, прощается с миром. Быть
может, и вся-то правда в духовном подвиге? А то, что было с ним о сю пору
- и девки, и удаль ратная, и молодецкие попойки товарищей, - суета сует и
всяческая суета. Светлое лицо митрополита Петра стояло пред мысленными
очами, указуя какой-то новый, небывалый доселе путь...
И будто почуяв что-то или догадав, так, что даже и вздрогнул Мишук,
отец возразил вслух на его молчаливые думы:
- Ты оженись... В монахи не иди. Материну волю уважь. Да корень наш
не изгибнет...
Отец пожевал беззубым ртом, подумал, добавил тише, глядя перед собой:
- Чтобы свеча не угасла.
ГЛАВА 31
С мытом, сбором весчего, конским пятном, лодейной и повозною данями
налаживалось. Михаил мог уже сказать себе, не кривя душой и, в общем,
сильно не ошибаясь, сколько и чего берут его данщики, вирники и тиуны на
вымолах, на рынках, у ворот и перевозов. Потребовалась жестокость, и он ее
проявил. Славившийся силою в кулачных боях, редкий знаток коней, гроза
ярмарочных менял, лихой в гульбе и еще того более лихой во взятках, кои он
брал исправно с правого и виноватого, <несытый кровопивец> - по слову иных
гостей торговых, главный конский тиун Твери Романец бежал от него в Орду.
Другие мздоимцы и того пуще - поплатились головами. Зато теперь сборщику с
большого сбора данническое шло с прибавкою от княжеской казны. Стало
опасно жить поборами с купцов и выгодно - княжою службой. Радовались
купцы. Ширился торг. Все новые и новые гости торговые из дальних и ближних
земель собирались на пристанях Твери, Кашина, Зубцова, Кснятина и прочих
тверских градов и рядков торговых. Того милее: тверские смерды, рядовичи,
избавленные от диких поборов (положи свое тиуну и торгуй, боле тебя не
тронут!), охотней и чаще стали бывать в торгу. Нехитрый сельский товар, а,
глядишь, - поболе того товару - сытее горожанин, <ремественник>; а и
смерд, скопив на рынке толику серебра, замог отдавать в срок неминучую
дань ордынскую, проклятую полугривну, которую плохою порой - ревмя реви -
не добудешь ни за хлеб, ни за мясо, ни за рыбу - никто не дает, - впору с
женки колты сымать да у дочек кольца серебряны с перстов... един сором!
Тиунов да вирников пристрожить было мочно, труднее - с боярами. Кажен
во своей волости господин, кажному докажи, что для его ж корысти выгоднее
купцей-гостей не зорить да мужиков по миру не пущать... За всеми теми
заботами, зело не княжескими, ночей не досыпаючи, куска не доедаючи,
Михаил должен был еще и за Юрием следить, чьи пакости и шкоты начались
тотчас, как подписали мирную грамоту с Москвой. Но и та беда не беда, коли
есть беда горшая! От моровой язвы скончалась государыня-мать, заразилась,
обходя и утешая болящих. Похоронили великую княгиню Ксению во Владимире, в
Княгинином монастыре.
И не Бог ли за какой неведомый грех казнил Михаила, сводя на ничто
все его многотрудные дела? Мор, утихший было зимою, к лету возобновился
вновь, а в июле, будто мало было одной беды, распространился ящур. Умирали
кони и скот. Но и то было не последнее горе. В августе началось невиданное
нашествие мышей. Так к мору и скотьему падежу прибавился голод.
Почернелый от усталости князь верхом возвращался из Владимира. Всюду
было одно и то ж. Давеча посольский княжого села на Дубне провел его в
житницы, где кучами лежало только что свезенное и уже дурно пахнущее зерно
нового урожая. В полутьме просторного сарая что-то шуршало и шевелилось по
всему полу серою пеленой. Князь ступил, как почуялось, в мягкое,
пружинящее. под сапогом, и тотчас раздался неистовый злобный писк. Под
ногами были мыши. Он шел и давил их каблуками, а зверьки кидались
посторонь, иные лезли, цепляясь, по сапогам, злобно посвечивали их
крохотные бесчисленные глазки. Михаил, осклизаясь на трупах грызунов, едва
выбрался наружу, стряхивая с платья вцепившихся мышей, и еще и сейчас,
вспоминая кишащую нечисть, вздрагивал от ужаса и отвращения.
Ехали полем, уставленным бабками сжатой ржи.
- И здесь? - спросил Михаил.
- И здеся! - отмолвил служилый боярин. Соскочив с коня, он приздынул
бабку, и тотчас серая кучка под нею россыпью кинулась по сторонам.
- Гляди, княже! - сказал боярин, поднимая сноп. Михаил принял и не
почуял тяжести: в руках был уже не сноп, а легкий и пустой пучок соломы.
- Погибнут мужики! - строго проговорил боярин, вдевая ногу в стремя.
Налаженная торговля, дани, кормы, ряд и власть, все грозило рухнуть
вновь, когда начнут умирать по дорогам и в избах, когда самый смиренный
мужик и тот пойдет с кистенем на дорогу, не в силах зреть голодной смерти
детей, когда ни хлеба на новгородскую торговлю недостанет, ни серебра на
ордынскую дань. Чтобы хотя сама Тверь не вымерла и не разбежалась от
голоду, хлеб надо было везти с Волыни (ежели не воспретит бывший шурин!)
или даже с Литвы... Везти хлеб, стало - опять доставать береженое серебро,
лопоть, скору и слать за рубеж, вместо прибытку от уряженных дел торговых!
И стыдно станет скакать по этим дорогам в княжеских портах, сытому на
сытом коне, когда трясущиеся от голода и стужи, с потухающими взорами
смерды будут плестись обочь, с тщетной надеждою провожая глазами княжеский
поезд. И надо будет скакать! И надо будет быть сытым - для дел и борьбы! И
ничем нельзя будет помочь им до новины, до нового урожая...
От Волыни и хлеба мысли перескочили к новому митрополиту, Петру,
коего Михаил видел лишь мельком и еще не постиг. Епископ тверской, Андрей,
кипел раздражением на пришлого духовного главу Русской земли, а сам
Михаил, припоминая козни волынского князя, опасался митрополита и не
доверял ему, хотя внешним обликом своим, статью и зраком, Петр показался
ему даже приятен. Летом митрополит отбыл в Новгород, и опять было
опасение: не станет ли Петр, в угоду Юрию, мирволить новгородской смуте?
Сейчас приедет он домой, вызовет епископа Андрея, чтобы говорить о
голоде, и вновь услышит хулы на Петра, а там вмешаются игумен Отроча
монастыря и духовник Михаилов, и будут вновь читать и молвить от древлих
словес киевских, от византийских украшенных речей, и превозносить его
величие, и повторять то, что он уже совершил и намерен вершить впредь, и
все будет правда, и... словно он уже видит их: синие лица и скорбные, в
черных кругах, огромные очи умирающих с голоду детей, - и ничего нельзя
будет совершить, и ничем помочь!
Он пришпоривает коня. Морщится от густой дорожной пыли. Вновь
вспоминает полный мышами сарай и вздрагивает от омерзения... Близится
Тверь.
Анна встретила легкая и тихая, как всегда. Поглядела светло - и
согрела. Немного оттаяла душа. Теперь, без государыни-матери, в ней одной
находил Михаил защиту от тяжких дум и гнетущего холода вышней власти.
Прошел в покой, омыл лицо и руки. Мальчики ждали отца. Страшился о них -
нет, не заболел никоторый! Митя и Сашок, и самый меньшой, Костюшок, на
руках у мамки. Старшие - высокие, большеглазые отроки. Хороших детей
рожает ему Анна! Сыновья сказывали о своих заботах и горестях, об ученьи.
Михаил кивал, слушал вполуха. Анна улыбнулась с мягким укором:
- Да ты поешь, не томи заботою душу! Даже и ночью в постеле все об
одном и об одном, на все ведь воля божья, хоть того боле себя мучай!
- Прости, Нюша! - Михаил привлек ее рукою, прикрыл на мгновенье
глаза. - Мышей ныне зрел. Тьмы и тьмы! Кишат, гадят... Не мощно вынести
взору. Голод грядет!
Она огладила Михаила молча по волосам, потом осторожно освободилась
от его руки, пошла наливать квас. Склонилась, высокая, легкая, не ответила
ничего, а как-то и успокоила словно.
- От зарания до заката дела и дела! Тебе, пока не стал великим
князем, словно легче было, не жалеешь?
- О чем? Не знаю, Анна. Ты одна у меня! И Русь... От власти, Богом
данной, не отступить. Мне о том дати отчет Вышнему!
- Игумен Иоанн то ж бает! - возразила Анна. - Ну, тогда и не ропщи! -
Она вновь улыбнулась мягко, чуть заметно, и подала чару. Мальчики слушали,
не совсем понимая.
- Мама, а наш тата - самый-самый большой на Руси? - задал свой
любимый вопрос Митя и, не давая ответить, добавил торопливо: - Ведь Тохта
тамо, в Орде?
- Самый-самый большой, Митя! - ответила Анна и огладила в черед
пушистую русую голову сына. Слуги внесли новую перемену блюд, и Михаил
вновь подумал, что здесь, в этом тереме, голода не увидит никто, и
неизвестно, хорошо ли это, хотя поделать и тут ничего нельзя, и не волен
он, даже ежели восхощет, заставить голодать великокняжескую семью. Да и не
поймет этого никто, даже те, с синими лицами, умирающие по дорогам, не
поймут и осудят. Иные, высшие заботы возложены на него Богом и людьми, и
ради тех, высших забот даны ему пышный стол, высокий терем, платье
цветное, блеск и узорочье власти, окружившей его. И все же, - и потому
такожде, - он один в ответе за них и за тех, мрущих по дорогам...
(Господи, дай на час малый забыть о беде, дай отдохнуть от трудов
господарских, Господи!)
Но отдыха не было. И не было сна. Анна уже спала. Спали дети, спали
бояре и дружина на сенях, спали холопы и слуги. За задернутым шелковым
пологом плыла тишина. Спала земля, отдыхая от дневных трудов. Изографы
отложили кисти, монахи-писцы - перья. Ученые книгочии спят, видя
торжественные сны. Спят в теремах и избах. Спят и бредят больные, стонущие
во сне. Не спит лишь мать у постели недужного дитяти, и не спит князь
великий у себя в терему.
Он сломил Новгород и укротил Юрия. Наладил ремесло и торг. Утвердил
законы и очистил землю от разбоя и татьбы. Покарал судей неправедных. Он
учит детей и держит их в строгой простоте, дабы и в детях воспитать, паче
всего, долг и обязанности, а не похоть и гордыню власти. Он милостив к
низшим, заботен ко мнихам и монастырям, рачителен к научению книжному. И
вот: язва, и близкий глад, и скотий мор, и мышей нахождение, и смерть
государыни-матери, а прежде - смерть княжича Александра, смерть,
погубившая все его дело на Москве... И неудача с митрополитом, и рознь с
Волынью... Ведь выбирала его земля! За что же такое? Почто? Чем согрешил
он перед божьим престолом? Коликими казньми еще казнишь мя, Боже?!
Или он обогнал время свое и помыслил строить Русь в пору распада и
тления? Но не прейдет время то, и не выстоит и исчезнет Русь, ежели все, и
тем паче он, глава, помыслят переждать, пересидеть, не противясь, сами
склоняясь перед чуждою силою, яко волынский шурин Юрий! И что же тогда?
Будут изворачиваться, верить, что в бессилии - мудрость змиева, и паки
погубят и Русь и себя... А потом, словно волны окиян-моря, Литва и Орда с
двух сторон затопят его лесную многострадальную родину, затопят и сомкнут
воды свои над этой померкшей страной. Погибнут князья, падут храмы, и сам
язык русский исчезнет в волнах чуждых наречий, и сама память изгладится о
племени, некогда сильном и сотрясавшем землю... Или останут некие по
лесам, в черных избах, и даже речь сохранят, и будут вспоминать порою, что
вот <было когда-то и у нас!> - но все реже и реже, и загаснет память, и с
нею умрет народ, рассыплется по земли, яко порванное ожерелие... Так
должен кто-то стать вопреки тому и в нынешнюю глухую годину! Стать, и
нести крест, и боронить, и вершить подвиги, даже зная, что обречен
временем и годиною своей! Не к тому ли казнит и не на то ли указует ему
Господь жезлом железным? Или он виновен в чем, что вс° так вот наниче и
попусту? Дай силы, Господи, верить и устоять! Дай силы. Господь, устоять,