сын! Не сгонит нас с Твери Костянтин, права такого нет у него! Иначе к
митрополиту в ноги, ко князю великому на Москву...
- Семен Иваныч за Костянтина, мамо! - жалобно возразил Всеволод. - А
ты еще Мишу в Новый Город отослала московитам в зазнобу!
- Все одно смирись! Сама пойду! - строго велела Настасья и, накинув
темно-синий узорный плат на парчовую головку, закрывавшую ее медовые, все
еще необычайно густые волосы, решительным шагом направилась переходами в
горницы Константина.
Холопа, что пытался было задержать великую княгиню тверскую, Настасья
отпихнула плечом и, большая, гневная, разъяренною львицей, защищающей
своих детей, предстала перед деверем.
Константин был застигнут врасплох (иначе бы и не допустил до себя
сноху). Он смешался, но только на миг. Поднявшаяся душная злоба погасила в
нем и стыд, и остатки совести.
- Да! Я велел! Я князь великий! И Тверь моя, моя и моих детей! И дом
этот мой! А тебе, сноха, пора перебираться... куда ни то... (он смешался,
сказать про монастырь многодетной матери с малыми чадами у него не
повернулся язык). В загородный дворец хотя! Иначе ни тебе, ни мне не будет
спокою! Я сказал! И все! И нынче ставлю своего ключника! И все! Все! Все!!
Вбежали бояре, явился смущенный Щетнев. Змеею вползла улыбающаяся
Дунюшка. Константин брызгал слюною, топал ногами. Настасья, презрительно
прищурясь, оглядела деверя:
- Нынче же съеду. Володей! Токмо одно скажу: никакой ты не великий
князь! И права на то еще не имеешь! Малый ты! Меньше последнего холопа в
етом терему! - И поворотила, не слушая уже ни молви бояр, ни выкликов
разъяренной Дунюшки.
Бледная, с красными лихорадочными пятнами на щеках, прошла переходами
к себе. Сын ждал, так и не разоболокшись с дороги. Испуганно грудились
меньшие с мамками.
- Едем отселева! - отрывисто сказала Всеволоду. - В загородный
дворец, за Тьмаку! Ты - собирай людей! Посельских и ключников - ко мне!
Созови кого ни то из бояр! И кметей - всех!
- Тамо... - Всеволод, растерянный, в недоумении глядел на мать. -
Тамо не топлено, да и не жили давно, где и протекло и погнило, и печи
поправить...
- Нынче ж едем! - крикнула Настасья исступленно. - Слушай, что я
говорю! Днем, при народе! Пущай Тверь зрит, как гонят со двора вдову
Александра Святого!
И Всеволод понял. Молча, схватив мать за руки, поцеловал их и побежал
собирать людей.
Так в доныне дружный тверской дом пришла беда полосою долгой розни
родичей, розни, которая будет доходить почти до оружных сшибок и окончит
только тогда, когда уже никого из участников этой первой семейной драмы
уже не останет в живых...
И где искать начало сего гибельного раздрасия? Не в тот ли миг, не в
тот ли час горький, когда высокий, красивый, испуганный отрок навек
потерял мужество воли при виде жестокой смерти своего великого отца?
Мужество потребно мужу настолько, что и слова сии одного корня от одного и
того же значения проистекают: <муж> и <мужество>. С трусостью, с потерею
мужества, кончается все. Трусость рождает подлость. Подлость ведет к
преступлению. И пусть не говорят и не пишут, что Константин Тверской
обогащался и укреплял власть вослед и в подражание великим князьям -
владимирскому или литовскому, что так же, как Ольгерд с Симеоном, укреплял
он единовластие в своей Твери. Будем судить не по мертвой шелухе внешних
кажимостей, а по глубинной сути желаний и страстей. Никогда высокое не
рождается от низменных, низких побуждений! В борьбе за земную власть, как
и повсюду, дух, совесть и правда стоят превыше всего остального и,
отброшенные, всегда скажут в конце концов роковое и непреложное слово
свое.
ГЛАВА 49
Святками Семен гостил у сестры, в Ростове. Настасья не поехала,
сославшись на нутряную болесть. Москва гуляла на Масляной без великого
князя.
Откуда идет обычай рядиться в личины? (Итальянское слово <маска> еще
не было известно на Руси, говорили <личины> и <хари>.) Верно, еще от тех
первобытных охотников, что плясали некогда у костров, вздев на себя
звериные шкуры и рога, пляскою заклиная удачу на охоте, идет это древнее
веселое ведовство. Тут все навыворот: мужики рядятся бабами, бабы -
мужиками, подчеркивая отличительные срамные признаки; рядятся и в звериные
шкуры, изображают и леших, ведунов или чертей, носят из дому в дом
<покойника>, который, скаля желтые зубы, выставляет напоказ свой
детородный член; <проверяют> визжащих девок, задирая им подолы, и всякого
иного бесстудно веселого глума хватает на Святках! В теплом климате
Средиземноморья, на улицах итальянских городов, ряженье выливается в
веселые всенародные шествия - карнавалы. Не то на Руси. Трещит мороз, все
утонуло в снегах, и ряженые ходят гурьбою из дому в дом, вваливают в сени,
шумят, озоруют и пляшут, поют разгульные песни и, наплясавшись, нашумев,
потешив себя и хозяев, трогают дальше, выходя на трескучий мороз, под
голубые рождественские звезды. Идут гуськом по узким извилистым тропинкам
среди сугробов - до нового дома, до новых приветных сеней. Зовут их
ряжеными, или кудесами. Кудес, кудесник - древний языческий жрец и
заклинатель огня. Быть может, когда-то, призывая солнце возродиться после
зимних суровых сумерек к новой весне и свету, кудесники, заклиная дневное
светило, тоже рядились в личины? На севере ряженых зовут еще и шилигинами
или шелюханами (Тиликен - озорной каверзный божок древних народов Севера,
вроде нашего баенника или овинника, - оттуда и прозвище). А вывернутые
одежды, измененный понарошку пол, срамные <покойники> и прочее - это все
от тех же древних времен: призыв к перемене, круговороту, возвращению,
новому, после смерти, рождению на свет годового солнца и всего годичного
круга природы. Древние еще не знали времени длящегося, продолженного в
веках; время текло для них по кругу, ежегодно обновляясь, рождаясь вновь и
вновь в том же, неизменном облике. И надобно было помочь этому
возрождению, помочь новому повороту вечного колеса.
Мы сейчас уже почти и не чуем, не можем представить себе, каким было
Рождество и Святки в древней Москве!
Синий чистый снег причудливыми сугробами у бревенчатых островерхих
тынов; накатанные тропинки между снегами, по которым днем хозяйки проходят
за водой; узоры низких кровель в бахроме инея; путаница оснеженных ветвей
над головою. Все те же неистребимые сады осеняют московские дворики XIV
века, как и всех последующих, вплоть до начала XX, столетий. Кое-где, над
кровлями, видны выписные верхи затейливых храмов и гордая, изузоренная
снегом резьба боярских хором. Из маленьких, в полтора бревна, оконцев -
желтые мягкие платки света, раздвигающие синюю уютную тьму. Там, за
стеною, трещит лучина, или чадит масляная плошка посадского книгочия, или
теплятся свечи в боярском терему. Порошит снежок, а над головою -
черно-синее небо, затканное алмазами и яхонтами. Пахнет свежестью и, как
часто на Святках, незримо реет в воздухе запах неблизкой еще весны. Там и
тут тявкают и заливаются псы. Из распахнувшихся во тьму и снег дверей
вместе с полосою света вырывается в ночь разгульная плясовая, звучат
сопели и домры, пронзительно, с переливами, играет пастуший рожок. Долгая
вереница мохнатых теней с хохотом вываливает из дверей в снег, кто-то
кого-то катает в сугробе, радостно визжат девки, парни гогочут в темноте.
Хрюкающие, воющие голоса пугают запоздалого путника. Маленькие чертенятки
скачут прямо через сугроб, и конь пятит в оглоблях, и седок невольно
крестит лоб, хоть и знает, что нынче Святки и, пока кудесы не <потонут>,
до нового года, в крещенской воде, жди чуда на каждом углу!
Гуляют везде - на посаде и в Кремнике. Тут так же хлопают двери
боярских хором, с визгом и хохотом вваливаются ряженые, и не всегда
поймешь: то ли это голытьба, набежавшая на даровое боярское угощение, то
ли свои, соседи, те же боярские отроки, а то и сами великие бояра и
боярыни в нарочитом тряпье и рванине - на Святках кудесить не заказано
всем!
Под стеною высокого терема Вельяминовых двое отставших от ватаги тихо
перепираются между собой. Один, в вывороченной шубе, в медвежьей харе на
голове, тянет другого, упирающегося, в наряде бухарского купца. А тот не
идет, и даже тут, под звездами, видно: заливается густым вишневым
румянцем.
- Да иди ты! Рохля! Ну! Диво дивное! Закрой рожу да и ступай! Мужик
ты ай нет? Дрожишь красною девицей! Чать не парень уже, лонись жонку
схоронил! Не укусит же она тебя! Ну! Я созову на сени, а ты уж сам сговори
с нею!
Андрей тянет старшего брата Ивана в терем, а тот не идет, мотает
головою, скоро слезы покажутся на глазах.
- Погоди, Андрюша, не могу. Боюсь. Ну да, боюсь! Люблю ее, понимаешь?
Жить без нее не могу! Как узрел... словно варом ожгло... Сам не свой, ни
рук ни ног не чую. Веришь - ночами не сплю из-за нее! Мне ее оскорбить -
лучше в омут, а брат, он...
- Семен? Уговорим! - решительно перебивает Андрей. - Чать не
какая-нибудь, а Вельяминова! Идем, не то оставят нас тута одних!
Последняя угроза действует. Ватага уже далеко, и бухарский купец,
краснея и бледнея под шалью, бежит вослед за медведем, который догоняет
ватагу, волоча брата за собой.
В воротах шум и гам, на дворе у боярина - пляшущая толпа. Горят
факелы, бросая блики неровного света. Пришедшие, хрюкая и хрипя, пробивают
себе дорогу к сеням, отпихивая слугу, лезут прямо на высокое красное
крыльцо терема. Холоп, догадав, что перед ним не простые шелюханы,
сторонит, давая дорогу.
В горницах жара, дым коромыслом, от богатырского пляса ходуном ходит
посуда на столе. Кто-то из ряженых, в рванине, но в щегольских красных
сапогах, вскакивает на стол, ходит выступкою и вприсядку меж серебряных
чаш и блюд, ходит так, словно совсем лишен весу, и вышедшая полюбовать
хозяйка, и сам хозяин, явившийся взглянуть на кудесов, неволею любуются
молодцом. Ничего не сронив и не задев никоторой посудины, плясун
спархивает со стола.
- Никому иному быть, кроме Гавши Кобылина! - переговаривают гости за
столом. - Тот-то плясун отменный!
Хозяйка обносит ряженых чарою. Толпясь, но не открывая лиц, те
испивают по чаше белого боярского меду и снова пускаются в пляс. Рычит
медведь, кусая гостей за ноги, встав на задние ноги, хватает в охапку
девок, и мало кому повиделось, как медведь, охапив пятнадцатилетнюю
хозяйскую красавицу дочерь, шепчет ей что-то на ухо, а девушка, вся заалев
лицом, сперва испуганно трясет головою, отступает к изразчатой печи, тупит
голову, дивно похорошев, и вдруг, пождав несколько и закусив губу,
срывается с места и опрометью бежит в двери. Тут, остановя бег - не следят
ли за нею? - и сжав ладонями пылающие щеки, она ждет несколько мгновений,
но за шумом и гамом гульбы даже и мать, кажется, ничего не заметила! И
Александра, оглянувши по сторонам, крадется по темному переходу, отворяет
двери, вываливая разом, словно в воду, в нежилой холод нетопленых задних
сеней, и во тьме, чуть-чуть разбавленной огоньком лампады, пугаясь до
перебоев в сердце, замирает у тесовой стены.
Темная фигура в полосатом халате, пугающе недвижная, видится ей,
наконец, рядом с большою кадью для воды, вытащенной в задние сени
праздника ради.
- Ты, княжич? - спрашивает она громким срывающимся шепотом, пугаясь
собственного голоса, и - промолчи он еще - готова закричать: <Спасите!> -
ринуть назад, в тепло и светлоту хором. Но он отвечает тем же хриплым,