- Оно бы, вота бы... Одиначе и всем нам предстоит, часа своего не
вемы... А княжество доброе оставил Иван Данилыч, добрей некуды! Ныне б
суметь сохранить токмо...
- Почто... - хрипловато, не справясь с собою, вопросил Симеон, -
почто схиму принял?.. Таково вдруг?
- То не вдруг! - возразил, покосясь на Симеона, старик. - Не вдруг...
Еще в те поры, как жив был прежний митрополит Петр, батюшке твому
содеялось видение о горе высокой, снегом укрытой...
- Знаю! - нетерпеливо перебил Симеон. - Снег сошел - то к смерти
преосвященного Петра показало, а гора высокая - к успехам батюшковым...
- Дак всего-то, верно, и не знашь, княже! - возразил Михайло. - Еще и
то было спрошено им у Петра: когда, мол, умру? И святитель ответил ему:
<Когда приидет старец!> И батюшка твой старца того всюю жисть сожидал. А
токмо не баял о том никому. А тут, в последние-то времена, уже хворым
лежучи, единожды постучали в вороты; челядь кинулась прошать: <Кто?> А
там, за воротами: <Старец!> - отмолвили. Ну и доложили князю-батюшке, мол,
старец пришел, пустить ли? Иван-от Данилыч встрепенулси: <Зови!> Ан за
воротами и нету никого... Ну тут он и понял, Данилыч-от наш, и постиг... И
в одночасье схиму на себя положил. Токмо чаял тебя, господине, узреть
перед своею кончиною... Не довелось.
Боярин опять косо поглядел на молодого князя. Симеон лежал, смежив
вежды, словно бы спал, и только предательски проблеснувшая из-под ресниц
слезинка выдала, сколь тяжка была для него правда сия. Михайло Терентьич
поднялся, досадуя на себя, что расстроил не ко времени господина, а и
умолчать было непристойно. Должон знать, потому - сын! Пятясь, покинул
тесный покачивающийся покой. Симеон покивал уходящему, хотел вымолвить
слово, да голос отказал, вновь судорогою свело горло. Каково же было
батюшке знать о конце своем и все еще надеять, сожидать встречи...
Последней. Так и не состоявшей... Из-за меня, токмо из-за меня! И теперь,
когда боярин ушел, стало мочно дать волю слезам и сдавленному беззвучному
рыданию. Все равно... Все одно... Прости меня! Прости хоть там, в мире
горнем!
Холоп влез было с трапезою. Симеон только свирепо рыкнул на него:
<Уйди!> А между тем надо было принять трапезу, надо было выйти к боярам...
И надо было додумать до конца горькую некую истину, открывшуюся ему в эти
последние дни, о коей не сумел (или не восхотел?) поведать ему покойный
родитель. Надо было... Надо было... надо... Лодьи уже подходили к Мячкову,
а он все лежал, не в силах заставить себя встать, выйти, явить холопам и
дружине <лик ясен и образ леповит> - как то пристало и пристойно было
грядущему великому князю Руси Владимирской... Хоть и то знал, что
переломит себя обязательно: встанет, выйдет, явит и все должное
произнесет. А пока: <Господи! Пройдут года, и века пройдут, и минет все
сущее днесь, и ты, великий, невестимо для меня возвеличишь, прославив, или
сотрешь в персть родимую Русь. И ежели прославишь и утвердишь - помяни
меня, Господи! Попомни, что и я отринул свое от себя для того, чтобы
оберечь землю народа своего, что и я, малый, жил и мыслил ради великого и
всечасно смирял и смиряю гордыню свою пред тобою! Прими лепт мой в
сокровищницу свою и не отринь от престола славы нижайшего раба твоего!>
ГЛАВА 5
Кто стоит в церкви, и тяжко вздыхает, и бьет поклоны земно, склоняя
выю, и плачет о гресех своих, и кает на исповеди духовнику своему? Тать ли
ночной? Кровопивец несытый? Нет! Простой людин, ремесленник, землепашец,
воин али купец. Днем еще обманывал и обвешивал, сбывал лежалый, гнилой ли,
подмоченный товар, таил подати, тиранил жену, блудил ли непутем, таясь от
супружницы своей, обманывал себя, людей или князя и вот просит пощады и
милости от небесного царя, целует нагие стопы распятого сына божия, к
нему, отцу бедняков, прибегая в сирости и наготе души своея... А после, а
завтра? Опять и снова в делах вседневных придет ему забывать Господа и
обманывать, тиранить ли ближнего своего?
Да и можно ли совместить жизнь сию и заветы Христовы? Или уж бросить
все и нагим уйти в пустыню, в леса дремучие, в монастырь потаенный? Или
так и кочевать меж грехом и краткими, в час молитвы во храме, покаяниями
во грехах?
Вот ему, князю, в делах его многотрудных, можно ли? Или уж должно
обманывать, лгать и предавать, имать и тиранить, чая высшего искупления,
как всю жизнь вершил и деял покойный родитель, единым - служеньем земле
своея оправдывавший всякое тайное и явное злодеяние противу князей
супротивных? Что посеял он, и что взойдет после него на этой земле?
Но можно ли дела государства вершить по Христовым заповедям?
Или дела господарские всегда грязь и кровь и иными быть не могут? Да,
верно, так и есть, по времени токмо грязь и кровь, но всегда ли?! Та ли
чаша суждена судьбою ему, Симеону, вершителю посмертной воли отца своего?
Или жизнь сия - сплошное зло, царство диавола, как учат
болгарины-богумилы, и должно губить зримый, тварный мир, освобождая
плененный им дух божий? Или вся украса мира, и солнца свет, и трав и
цветов прозябанье, и девичий смех, и лепет дитячий - один лишь обман, одна
лишь прелесть змиева?
Но и умом, и чувством, и тем, что выше и ума и чувства, - тайною
глубиною сердца своего знал он и видел: прекрасен сей мир истинно и отнюдь
не диаволом сотворен, а значит, должно и можно здесь, в мире сем,
исполнять заповеди божьи: любви к ближнему и почитания высшей правды -
<паче самого себя>.
Господи! Вот он едет в Орду поганую, и от первого шага его там, в
далеком Сарае, от первых посылов и посулов сложит и потечет так или иначе
вся его последующая жизнь. Господи! К тебе взываю и тебя молю и требую -
коли ты князем и главой меня сотворил, - требую от тебя: научи! Научи тому
смутному, неясному, словно облачная тень на земле, о чем мечтал и просил я
всегда в самых жарких молитвах своих: дай мне творить дела княжеские, не
сотворяя зла ближнему своему! Останови и удержи мя от гнева и дел
неправедных! Дай нести бремя сие по-божьи, и враз обещаю тебе: не стану
роптать, даже и на Голгофу ведомый, ежели ты укажешь мне един этот путь!
Трапезовали. Ели хлеб и холодную рыбу, запивали квашеным молоком. В
откинутые полы шатра вливался бодрый весенний дух расцветающих берегов
(его берегов!), крики ратаев на пашнях, милые запахи земли и дыма, вдруг,
поверх речной прохладной сыри, доносимые до кораблей шалым весенним
ветром.
И Симеон, косясь, замечает, как холоп, с гордостью перед прочими,
подает ему серебряную тарель. (При живом родителе так вот, истово,
подавали только отцу.) А не утверди его царь ордынский, и куда исчезнет
нужная почтительность холопов? И не дай Господи поверить когда, что так и
должно, что не ради места княжого, а ради меня самого, такого, каков я
есть, творится все это: и уставное подношение блюд, и забота кравчего, и
поклоны, и сугубое внимание сотрапезующих... Не дай Боже поверить, что от
Бога сие мне, смертному! Не мне, а токмо главе земли в лице моем! И должно
мне самому, как учил родитель-батюшка, быти на высоте княжеского звания
своего и не ронять оное нигде, ниже и здесь, за столом сидючи и вкушая
рыбу и хлеб с кислым молоком, именно и сугубо вкушая!
Он, вздохнув, распрямляет плечи, опрятно подымает кусок рыбы
двоезубою, с костяной рукоятью, вилкой. Напоминается, как в детстве
выговаривали ему сидеть прямо, не клоня главы, не роняя кусков на
столешню. Упрямился, гневал даже. А теперь - постиг. Вот идет застолье, и
в этом застолье он - князь. И всюду теперь князь. И всюду и во всем -
пример и поучение супротив сидящим. Даже и в еде, и в том, как надобно
держать вилку и ставить тарель, как пристойно вытирать уста платом,
разложенным на коленях. Ибо он - глава, заступа, судия и учитель; одним
словом - князь.
Трапезовали. Кормили зверей в клетках. А в душе, неотрывное,
вызванивало все то ж и опять: как совместить право и правду?
ГЛАВА 6
Ночью, когда подходили к Коломне, его, показалось, озарило
прозрением. Да! Можно и должно помирить суровые заветы родителя с тем
смутным, словно застарелая боль, а порою нежданно острым чувством
справедливости, <праведности>, которое так мучило его во все протекшие
годы, так не давало забыть предсмертные проклятия Федора, Александрова
сына, ровесника и ворога своего, который, повернись иначе судьба, мог бы
стать другом его отроческих игр и забав.
Он же им всем, братьям-князьям, ровня, шурин и брат, а Костянтину
Василичу Суздальскому так даже и племянник троюродный! И по господню
завету, и по счету родства, и по смирению, достодолжному всякому
христианину, не вправе он величаться пред ними. Со всеми надобно замирить,
ко всем явить дружество, стойно покойному Михайле Тверскому, что привлекал
союзных себе князей, давая им часть в делах господарства своего и в
доходах великого княжения, а суздальскому князю и уступить в чем-то, не
потеряет он, Симеон, ни чести, ни гордости своей! Но зато, любыми
судьбами, насилу и свыше силы, должно всех их заставить, уговорить,
умолить идти вкупе с ним в затеянный родителем новогородский поход. Пущай
батюшка пребудет в спокое там, у себя... Сие исполню! А из двух зятевьев
паче всего удоволить должно того, который был не то что изобижен излиха, а
наипаче обиды не стерпел, - ярославского Давыдовича, в коем татарская
разгарчивая кровь еще, поди, и о сю пору бушует за то, неудавшее родителю
нятье на Волге, по дороге в Орду. Что ж! За разбойное нападение и
заплатить бы не грех, но как? И чем?
Прикрыв глаза рукою (одинокая свеча покачивала язычок огня прямо
перед лицом), он стал в мельчайших чертах и подробностях вспоминать весь
облик ярославского зятя, его широковатую стать, скуластые, что у Василья,
то и у брата Михайлы, крепкие лица, крутые лбы, упрямые, со степною
раскосинкой, очеса... И не тесно им сидеть вдвоем на одном-то ярославском
столе? Подумалось, и, стойно родителю-батюшке, худо подумалось сперва: не
удастся ли стравить братьев между собою? И тотчас ожгло стыдом. А после
того как словно молоньей высветило: а ведь коли Михайлу-то Давыдыча
позвать на хлебное место?.. Да хоть и в новогородский поход... Уж не в
Новгород ли Великий наместничать? И старшего брата, Василья Давыдыча, тем
удоволить? Симеон с маху сел на постеле. Нужда настала смертная сей миг,
тотчас поднять, позвать, посоветовать с кем из бояринов думных об этом
(первом в жизни!) княжеском замысле своем. Михайлу Терентьича, что ли? И
уже пихнул было в бок слугу, что храпел на сундуке, да пожалел боярина:
спит старик, уходился за хлопотный день, да и укачало водою, поди...
Сорокоума? Феофана Бяконтова? Спят вси! Понурил голову. Может, и не то, и
не так надумал? Срыву-то... <Охолонь!> - повелел беззвучно самому себе.
Лег. Посопел, ворочаясь. Привставши, дунул в сердцах на свечу. Но и во
тьме не спал, ворочался с боку на бок, слушая всхлипы воды, протяжные
оклики корабельных да далекое петушиное пение с берегов. Так и
проворочался до зари, до свету, до самой Коломны.
А из утра некак было кого ни то и повестить. Чалились. Под руки
выводили его на покачивающийся берег. Пол-Коломны, почитай, высыпало
встречу князя под колокольный звон. И опять уставно кланялись; торговые
гости, туголицые купцы-сурожана уставно дарили дары - ему и, через него,
Узбеку. Радошно, но и требовательно заглядывали в очи, мол, мы тебе, а ты