окончательно разочароваться. Перейти на службу к Дмитрию ему не позволяла
гордость, да он и понимал, что Дмитрия не придется водить за собой на
поводу. Он же хотел для себя свершений и дел. Даже не почетного места в
думе великокняжеской, чего хватило бы какому-нибудь Давыду, - нет! Ему
мечталось возродить роскошь владимирского двора, быть может - объединить
Орду с Русью, дерзать и творить, самому стать новым Олегом при Игоре... А
для того князь ему нужен был честолюбивый и жадный к власти, но
неспособный обойтись без его, Семеновой, головы, без его замыслов и
знаний. Покойный Александр пренебрег Семеновой помощью. Что ж! Невский
мертв, а он, Семен, и жив, и набирает силу. Василия Костромского,
<квашни>, увы, хватило лишь на то, чтобы забраться на владимирский стол.
Мельчающие ростовские князья тоже не годились для дальних Семеновых
замыслов... Таким мог стать Андрей Городецкий, и, пожалуй, раз уж не
получилось с Василием, только один Андрей.
Семен Тонильевич пригласил Андрея к себе. Щадя его самолюбие,
извинился, пояснил, что у него в хоромах спокойнее поговорить без лишних
ушей и глаз, чем на великокняжеском подворье, битком набитом по случаю
съезда.
Он как-то сумел тотчас сбросить излишнюю важность. Кликнул
холопа-ордынца, внесшего кувшины и блюда, умеренно посуетился, отпустив
холопа, сам расставил вино и закуски, сам притворил дверь в тесный, богато
убранный покой, весь устланный и завешанный бухарским ковром, с набором
великолепных восточных клинков по стенам. Андрей рассматривал клинки,
узоры на стали, драгоценные рукояти, клейма мастеров и совершенно влюбился
в один кинжал, который хозяин сперва повесил обратно на стену, рассказав
его родословную: от кого и к кому переходил этот кинжал, побывавший у двух
шахов и нескольких эмиров, и как закаляют подобные лезвия, погружая в тело
здорового раба, так что уже при своем рождении кинжал отведал человеческой
крови и стоил одной жизни. А в конце беседы, уже провожая князя, Семен
незаметно снял кинжал со стены и вручил, с легким небрежным жестом,
улыбнувшись: <Больше нечем!> - словно извиняясь за ничтожность подарка.
Андрей к двадцати пяти годам сумел многому научиться и теперь
вспоминал свою давешнюю застенчивость со снисходительной усмешкой. Ему
теперь было очень интересно встретиться с Семеном и уже самому хотелось о
многом расспросить костромского воеводу.
Семен несколько сдал за протекшие четыре года. Лицо покрыла легкая
желтизна, стали заметны отеки под глазами, уже явственней проглядывала
седина на висках. Движения, по-прежнему плавные, как у большого барса,
стали еще мягче, словно бы осторожнее.
Они коснулись проповеди владимирского епископа, о которой в эти дни,
не переставая, только и твердил весь город.
- Владыка Серапион для простецов! - ответил Семен, чуть заметно
пожимая плечами и хмурясь. - Честно говоря, я больше люблю слог Кирилла
Туровского: <Днесь весна красуется, оживляющи земное естество: бурные
ветры, тихо повевающе, плоды умножают, и земля, семена питающи, травы
зеленые рожает. Ныне вся доброгласныя птица славит Бога гласы
немолчными...>
Семен приостановился, как бы сам с удовольствием вслушиваясь в
драгоценную словесную ткань знаменитого проповедника прежних времен.
- Это все так, так! - перебил он с досадливым движением руки, когда
Андрей пытался возразить, что проповедь Серапиона взволновала всех не
столько красотою слога, сколько мужественным словом о бедах земли. -
Мыслю, однако, доживи такой проповедник, как Илларион или Кирилл
Туровский, до наших дней, его слово о бедах Руси прозвучало бы еще
полнозвучней...
Семен вновь приодержался и нахмурил брови.
- Но есть иное, о чем можно говорить лишь избранным. Тайна власти!
Беды и скорби, ордынское иго - посланы нам за грехи?! Богом, значит,
допущены и гибель детей, и глад, и разорение храмов - все то, о чем
глаголал Серапион, - и запустение сел наших, и горький плен, и прочая, и
прочая? Бог не только милует, но и казнит, и этим он выше Христовой
заповеди о любви, им же самим данной человецем. Всякая кара есть насилие,
и насилием является всякая власть! Но ведь земная власть - от Бога?!
Семен стоял, выпрямившись, и сейчас казался уже не пардусом, а
византийским вельможею. Взгляд его был высокомерен и презрительно
мановение руки, коим он отодвинул невысказанные слова возможных
возражений:
- Божественности власти никто и никогда не опровергал. Никто! Лишь
несмысленные скоты, гады и птицы пребывают в безвластии! Но ежели есть
разум человеческ, уже есть и власть! И спорят лишь о том - какая власть?
Кесаря, дуки, хана, шаха, римского папы, князя, короля или посадника, как
в Новгороде? Но в безвластии не может жить человек ни в дому своем, ни в
роде своем, ни в княжестве, ни в земле! Божественность власти - закон,
данный Господом. И всякому властителю от Бога же дано право карать.
Взгляни! Право суда, и самого тяжкого суда - за убийство, татьбу,
грабление - дано князю! Каждый смерд в душе своей понимает, что не можно
право суда и казни вручить такому, как он, соседу или сябру своему, что
должен быти судья, и судья строгий и немилостивый. И Господа нашего
называют судией!
Что держит княжества и царства, что съединяет? Могли бы вот эти
вшивые смерды сами одержать землю, когда они и в едином граде не могут
поладить друг с другом? <Не ведуще, иде же закон, тут и обид много>.
Что собирает народы? Вера! И власть! Владимир Святой повелел, и вот:
повержены идолы, смерды крещены, и стала Великая Русь!
Властью кесарей поднят Рим, властью греческих басилеев стоит
разноязычная Византия!
- Да, быть властителем, - продолжал Семен с мрачною страстью, -
значит, быть Богом! Для властителя нет воздаяния за грехи. Каин убил Авеля
и положил начало роду людскому. Власть рождена братоубийством. И Владимир
Святой убил старшего брата, Ярополка, и Чингис, покоривший мир, еще в
детстве совершил братоубийство. К власти всегда идут через преступление. В
борьбе познаются достойные власти!
Взгляни и помысли! Кто обвинял властителей за убийства и казни?
Обвиняют лишь за неудачи, за слабость, за поражение в бою. Лишь слабости
не прощали властителю никогда!
Ты думаешь, княже, власть легка? Вот, смотри сюда! Это греческая
книга о деяниях басилея Алексея Комнена... - Семен быстрым движением
поднял и перелистал проблеснувший золотом и пурпуром фолиант. - Вот здесь!
Это не битвы, не подвиги в ратном строю, нет! Это ежедневный и еженощный
труд царя, когда ему приходилось словом смирять болтливых и суетных
наемников своих. Да! Он восседал на золотом престоле. Да, казалось, он был
в величии славы своей! Так вот: <Вечеру сущно, Алексей, не снидавший
хлеба, ни пития целый день (ибо сидел на престоле и непрестанно
глаголал!), подымался с трона, дабы удалиться в опочивальню, однако и
здесь к нему шли чередою наемные вожди... И как кованное из бронзы или
каленого харалуга изваяние, еженощно стоял басилей с вечера до полуночи, а
нередко и до третьих петухов или даже до ярких солнечных лучей. Все
остальные, не выдержав усталости, переменялись, уходили на отдых и
возвращались вновь, и лишь один царь мужественно выносил этот труд...
Коими глаголами возможно описать его долготерпение?>
Любой смерд, - да что смерд! - любой боярин не выдержал бы и дня сих
царственных забот, пал бы в ноги, моля освободить, отрекаясь от славы и
почестей...
Семен медленно закрыл тяжелую книгу и бережно положил ее на аналой.
- Царьград пал только из-за разномыслия кесарей! - прибавил он,
помолчав. И страстно произнес: - Но тысячелетие власти! Но весь мир,
завороженный величием града Константина! Но еллинская мудрость, Аристотеля
и Платона и иных мудрецов, сохраненная Византией доднесь! Но знание,
книги! Свет истинной веры, пролившийся на тьмы и тьмы! Дела и писания
святых отец: Григория Назианзина и Василия Великого, Иоанна Златоустого и
Иоанна Дамаскина и иных многих! Но драгоценная утварь и ткани, и храмы, и
сама неземная София, со сводом, что повторяет небесный, словно парящим в
аэре, где камень, одушевленный именем Бога, потерял плоть и вознесся в
зенит! Но слава Византии! Но зависть народов! Но палаты кесарей, коим нет
сравнения на земле! Во всем мире порфирородный значит царственный,
порфирою же называется палата цареградского дворца, в коей рожали царицы
будущих царей и царевен... Еще и теперь, едва возрожденный после гнусных
грабежей и погрома варваров, град Константина остался столицею мира для
многих и многих...
- Вот почему, - сказал Семен сурово, - и нужен златой престол, и
пышность, и божественная красота палат, и трон, в небеса воздымаемый, и
львы у престола, и ужас, внушаемый черни!
Семен помолчал и вдруг улыбнулся Андрею:
- Поэтому я и тогда, при первой нашей встрече, не мог позволить себе
быть равным с тобою, чего ты тогда хотел по некоему юному неразумию! Ваш
батюшка, великий князь Александр Ярославич, это понимал.
Семен умолк, и тишина продолжала звенеть.
- Но как узнать, - спросил Андрей хрипло, - но как узнать, достоин ли
ты власти?!
- Единственная мера - успех, - холодно ответил Семен. - Пригоден ли
сеятель, судим по ниве и плодам ее. Недостойный власти гибнет, как погиб
Святополк Окаянный или рязанский князь Глеб, зарезавший братью свою и
впавший потом в безумие от страха содеянного...
У Андрея голова горела, словно от вина: <Значит, нужно не ждать
власти, а драться за нее?! Так вот он какой, Семен Тонильевич!.. Но имею
ли я право на власть? Проверится успехом... А ежели нет? А отец? Каким был
отец? А Русь? Земля, гибнущая от княжеских раздоров?>
Заранее краснея, боясь узреть холодную усмешку Семена, Андрей все же
задал этот вопрос. Но Семен лишь мягко улыбнулся и ответил с неожиданной
простотой:
- Но ведь и я в конце концов хочу не войны, а единства Руси во главе
с сильным князем! Слабые - погубят раздорами и себя и землю. Пусть уж
лучше русичи режут не друг друга, а вкупе с Ордой кого-нибудь на стороне!
Последние слова он произнес, провожая Андрея, уже на пороге.
ГЛАВА 28
И снова они стоят, хоронясь за стеной сарая, и капель, теперь уже
весенняя, опадает с мохнатой кровли чередой прозрачных звонких
колокольчиков. Ему и ей кажется, что прошло невесть сколько времени, и
девушка, чуя перемену в Федоре, вздрагивает, молча, послушно отдавая себя,
свое тело его рукам. Он поднимает за подбородок ее склоненное лицо, долго
смотрит на расплывающиеся в весенних сумерках черты, широко расставленные,
пугливо убегающие от него глаза, короткий широкий нос, припухлые, словно
вывороченные, большие, темно-вишневые губы.
- Телушка моя! Ярочка! - шепчет он, задыхаясь. - Коротконосая моя!
Он наклоняется к ней и целует долго-долго, взасос, словно бы и этому
научился во Владимире. Губы у нее сочные и мягкие и теплой дрожью отвечают
на поцелуй. Иногда, когда Федор уже совсем переходит всякую меру, она
просит:
- Не нать, Федя, Федюша, милый... Соколик, не нать!
У него кружится голова, и он с трудом на минуту отрывается от
девушки, и опять его руки тянутся к ней, к ее телу, и губы к губам, и ее
мерянское, широкоскулое, с полуприкрытыми глазами и распухшими темными
губами лицо откидывается, прижимаясь к его лицу, и два дыхания опять
надолго сливаются в одно...
Небо уже начинает светлеть и четко отлипать от земли, от мягко