изредка. Козел сумел попасть на Клещино, в слуги под дворским, и теперь
все что-то доставал, привозил, летал куда-то с поручениями. Сходясь, они
все чаще говорили о девках, бегали на беседы, провожали, а потом хвастали
один перед другим. У Федора завелась уже постоянная любовь на Кухмере, с
которой они и ходили по-за деревней, и целовались, и на сеновал лазали,
где, впрочем, только сидели рядом в опасной, соблазнительной темноте...
Узнав про поездку, Федя был вне себя от счастья: увидеть Владимир,
церковный съезд, князей и бояр, соборы... Мать снарядила его в отцову
просторную шубу - не замерз бы дорогою. Федя едва не забыл сбегать
накануне в Кухмерь, к своей девушке, проститься. Они постояли за сараем,
прижавшись друг к другу, слушая (пала ростепель), как капает с сосулек
вода, и она впервые не противилась, не била его по пальцам, а только
прижималась к нему и тихонько спрашивала:
- Забудешь тамо во Владимире?
Под ногами был талый снег, по улице кто-то шел, чавкали шаги, и -
только что некуда было деться - и так осталось... Он шел домой, не
разбирая пути, пьяный от счастья, смурной от взбаламученной и неутишенной
крови, почти не спал, и только утром, когда соседские сани остановились у
ворот, мысли перекинулись к желанной поездке. Он круто собрался,
поклонился матери, которая для такого случая благословила Федора иконой,
потянул за нос Проську и выбежал, на ходу натягивая тулуп. Сунув в сено
мешок с подорожниками, он повалился в розвальни, и они помчались, в
солнце, снежных и водяных брызгах из-под копыт, в радостном благовесте
далеких переяславских колоколен. Сосед все оглядывался на Федора,
подмигивал, жег и жег коня, спрашивая то и дело в сотый раз:
- Не бывал ищо?
Во дворе Никитского монастыря было необычайно людно. Сани, возки,
возы стояли рядами, монахи и миряне сновали и толпились на растоптанном,
перемешанном с водою снегу. Ржание, гомон - оглушали. Федя долго
разыскивал брата и уже отчаялся, когда тот сам его окликнул. Потом они
толкались по монастырским закоулкам и Грикша долго уговаривал какого-то
боярина, который подозрительно взглядывал на оробевшего Федю в его
большой, порядком вытертой шубе, с холщовой торбою за плечом.
Наконец его свели к старшому. Грикша горячился, бегал куда-то и
наконец-то устроил брата на сани. Потом еще принес ему миску щей, и
проголодавшийся Федор хлебал, сидя прямо на санях, а Грикша стоял перед
ним и торопил.
Впрочем, когда разобрались наконец, все устроилось хорошо. Старшой
оказался веселый мужик, он свел подзябнувшего Федора в клеть, битком
набитую ратными, пропихнул, крикнув кому-то: <С нами будет!> И тут Федор
подремал до того раннего часа, когда в сереющих сумерках весь большой обоз
зашевелился под благовест больших монастырских колоколов.
Важные бояре и церковные сановники усаживались в возки, прошел
архимандрит в бобровой долгой шубе. Попы выносили иконы и книги, потом
благословляли весь поезд, и наконец возки и сани, запряженные одвуконь и
гусем, по одной и тройками, потянулись друг за другом в монастырские
ворота, и Федя, замотанный в отцову шубу, привалясь к кулям, уложенным у
него за спиной, с забившимся сердцем следил, как передние сани скатывались
перед ним с бугра меж рядов знакомых - и уже незнакомых - изб, ибо за ними
сейчас начиналась дорога в далекий, неведомый стольный Владимир.
До Юрьева добрались только к закату следующего дня. Дневали и
ночевали в пути. Федя резво бегал, рубил дрова, разводил огонь, таскал в
избу и назад попоны и кладь. Все горело у него в руках, и старшой, что
сперва окликал его: <Эй, ты!> или: <Эй, малец!> - к вечеру звал его уже
Федюхой, а за ужином, подмигнув, плеснул ему монастырского меду в кружку.
Грикша только раз подъехал. Узрев, что Федя освоился, он больше не
занимался младшим братом, хватало своих забот. Тоже надо было вовремя
соскакивать с коня, открывая дверцы, стелить дорожный половичок перед
настоятелем, когда тому была нужда выйти, подавать и то и другое, следить
за возами и прислугой - не стянули б чего невзначай.
В крытом возке настоятеля было тепло, нутро обили волчьим мехом.
Колыхаясь, изредка поглядывая в слюдяное оконце, путники вели неспешный
разговор. Игумен беседовал с протопопом, пристрастно расспрашивая про
берендеевских попов, что были ставлены по мзде и даже не рукоположены. Кто
получил мзду, о том оба старались не вспоминать, но имя нового
владимирского епископа Серапиона, что стараниями митрополита Кирилла
перешел во Владимир из Киева, то и дело поминалось обоими.
- Муж учителен зело! - с воздыханием говорил игумен, и оба кивали,
думая об одном: как снять берендеевских попов, не оскорбив княжого боярина
Онтона и не затронув горицкого игумена, который, в этом случае, очень даже
может поиметь обиду и запомнить.
- Зело учителен и неподкупен! - уточнял протопоп, сурово глядя перед
собой и изредка шевелясь всем большим телом в тяжелой черной шубе.
- Божествен и духом выше страстей мира сего! - поправлял игумен,
быстро взглядывая на дородного протопопа снизу вверх. Он сам приходился
спутнику по плечо.
Оба были грешны, ежели не помочью, то попустительством, и, отдавая
должное и митрополиту и новому епискому, скорбели о тех трудах, а паче
того - осложнениях с думными боярами и другими иерархами Переяславской
земли, которых потребует от них исправление дел церковных.
Были и в службе упущения, и сокращения противу древлего чина, и
слишком снисходительно, как виделось теперь, глядели они на языческие
игрища, что происходили под самым монастырем, у Синего камня, а такожде на
самоуправства и насилия боярские... Прещать! Хорошо митрополиту, а как он
может запретить что-либо самому Гавриле Олексичу?! И думая так, и извиняя
в душе свою слабость, игумен все же с запоздалым раскаянием признавал, что
должен, обязан быть тверже с сильными мира сего, ибо пред Господом все
равны: и раб, и смерд, и великий боярин, цари и вельможи... Но по одну
сторону был Господь, а по другую - трудно нажитое добро монастырское, дела
и труды братии и хрупкая милость князя, что могла перемениться на злобу и
гонения. Добро мужам, свыше вдохновенным от Бога, как многоразумному и
красноречивому Серапиону! Добро и тем инокам, что в железах, во власянице,
скудно хлебом и водою пропитахуся, дерзают молвить правду сильным мира
сего, ибо нечего отобрать у них, кроме жизни сей мимолетной и бренной,
коею мученический конец даже и украсит, отворив праведнику врата в царство
божие!
И, думая так, завидовал он сейчас нищим инокам, святым затворникам, и
вздыхал, и быстро взглядывал на сурово застывшего протопопа. Тяжел крест,
на раменах несомый к голгофе, тяжел и наш крест, в суете и скорби дел и
страстей земных!
И были мелкие мысли о горицком настоятеле, о доходах; и даже о
праведнике Никите, именем коего была наречена их обитель, подумал часом
игумен грешно. О Никите, которого некогда растерзала толпа за старый грех
мздоимства; Бог простил, миряне не простили прежней неправедной жизни!
Изнесли из кельи затворника и разорвали на куски. Не было ли и то такожде
от Бога: конец мученическ прият за передняя?
Сам Дмитрий Александрович ускакал во Владимир наперед, но младшего
княжича, Данилку, везли с собой, и вдова, Александра, ехала с обозом.
Гаврило Олексич тоже ехал с церковным поездом. Бранил нашкодившего
сына:
- А ну как до митрополита дойдет? Там и я тебя от церковного покаяния
не спасу!
Умолкая, он прикладывался к немецкой стеклянной фляге с греческим
вином, гасил раздражение. Их возок был широк и обит иноземным бархатом -
княжему не уступал.
Боярам церковный съезд был важнее, чем другим. Статьи о рабах, о
судах церковных и покаяниях касались каждого из них кровно. При
завещаниях, сделках и менах духовная власть почиталась паче прочей. Любую
важную грамоту скрепляли у архимандрита. Свои поминальники были у каждого
боярского рода при излюбленных монастырях. Сюда ходили исповедоваться,
здесь каялись и оставляли вклады <по душе>. На смертном одре в присутствии
священника отпускали на волю <души ради> холопов, иногда наделяя добром...
Как и что решат на соборе во Владимире? Как потом поворотится все, что по
пьяной горячности случалось и проходило: и от гнева тяжко поднявшаяся на
нечаянное увечье рука, и иные неправды, и скоромные забавы, о которых
потом бормотали, наливаясь бурой кровью, на исповеди, а от холопок
понасиленных откупались владимирским платом да парой серег, а то и
прицыкнув на дуру, что обиделась господской лаской... Но тут была власть
высшая, митрополичья, не свой духовник, что все простит и забудет. Тут
могли постановить такое, что придет после и оглядываться! Думали и о том,
кому, какому князю и княжеству будет больше мирволить - и будет ли -
старый Кирилл? То вс° были заботы боярские.
Низовые служки, причт церковный и миряне тоже толковали о
владимирском епископе Серапионе, слава которого уже разнеслась широко,
горели желанием узреть и услышать маститого проповедника. Толковали и о
возможных перемещениях после епископского съезда. Купаньский поп обиженно
изъяснял дьякону, с которым вместе ехали они на открытых санях:
- Аз не учен... Своим умом боле... То, иное возглашай... а неведомо
как! И книги ветхи. Боярину недосуг, мужики тож торопятце, ну и
подмахнешь, иное пропущаешь, иное кратко скажешь... Я чем виноват?!
Дьякон кивал молча, согласительно, и гадал про себя: лишат или не
лишат места купаньского попа и, ежели лишат, кто будет заместо него, или
пришлют кого из Владимира? То были заботы святительские.
Миряне, что провожали поезд, попросту радовались пути и дорожным
развлечениям. В избе, куда вечером набилось - не продохнуть, за кашей и
квасом мужики солено шутили. Один вспоминал, как умял девку под Владимиром
и, чтобы не ревела, обещал жениться.
- О сю пору ждет!
- Эй, Федюх, девок тискашь?
- Ты их под поповским возком? Замолит!
Федор, красный, не знал, куда деваться.
- Брось парня! - вступился старшой.
Сказывали бывальщину, обсуждали виды на урожай, поминали летошнее
<число>. Заспорили о татарах, но скоро тоже свели на многоженство:
- Наставит кажной по юрте и ходит...
- Моя бы баба! Не приведи, все горшки побьет!
- О твою башку!
- Уж не о печь, вестимо!
Гоготали... Спать заняли весь пол, лавки, полати. Храп наполнил избу.
Федор лег ближе к двери. Отцова шуба грела, и он тепло подумал об отце,
засыпая.
В Юрьеве, в зимних сумерках, ничего не удалось толком разглядеть, и
резной белокаменный собор только промаячил перед ним в отдалении. Убирая
коней, он завистливо думал о старших возчиках, что могли позволить себе
пройти по посаду. Ему приходилось задавать корм, чистить, распрягать и
запрягать коней, исполнять работу за себя и за старшого и, как ни хотелось
сбегать поглядеть Юрьев, отойти от возов так и не удалось. Приметил лишь,
что частокол на городском валу обветшал и среди посада было мало новых
строений.
На выезде его изумили поля, холмистые, далекие. Лесу не было видать
до самого окоема. Розовые и голубые снега сливались с белесым небом.
Мела поземка. Мелкое ледяное крошево больно секло щеки и лоб. Вороны
и сороки вились над лошадьми, жадно набрасываясь на комья свежего навоза.
Церкви, оснеженные соломенные кровли деревень, изредка рощи и опять снега
под ясным, холодно-звонким небом. Он смотрел, смотрел... Уже сиреневые
сумерки облегли небо, и солнце, снизившись, озолотило снега и утонуло за