сравнительно несложно - исчерпав
лимит необходимых пертурбаций,
жизнь успокоится сама собой,
правленье станет столь же методичным,
как вдох и выдох - самая пора
без всякой спешки пожинать плоды
своих усилий... Ну и в том же духе -
какие-то и цифры приводя
в поддержку, и рисуя на салфетках
штрихи замысловатых диаграмм -
и в то же время мыслями витая
в другом каком-то мире... Да, вступив
в решительное наше наступленье,
вступив в сраженье, что должно свести
все счеты воедино, все ресурсы
собрав и бросив в бой, мы не могли
себя заставить в то сраженье вжиться -
не получалось. Как-то очень скоро
мы заскучали досмерти. Слова,
послушные, слетали с наших губ,
выстраивались ровными рядами,
маршировали, поднимали ружья,
стреляли залпами, но эти игры
не волновали кровь, хотелось думать
о чем-нибудь другом. В недоуменьи
мы вновь и вновь пытались распалить
воображенье - и свое, и тех,
кто нам внимал, - но фактам не хватало
огня, а мысли уносились тут же
неведомо куда... В них корабли
упорно бороздили океан,
невыверенным курсом пробираясь
к чужой земле. Безжалостные штормы
вздымали горы пенного проклятья
безумцам. Помолившись наобум,
рубили мачты в ужасе матросы,
какие-то уверенные люди
смотрели с мостиков в глухую тьму,
как будто что-то видели... В пустынях
их двойники брели среди песков,
страдая от невиданных болезней,
угрозами держа проводников
в повиновеньи, - на краю безумья,
с распухшими глазами, забирались
на следуйщий бархан, глядели вниз:
там был не райский сад, не гордый город,
что грезился - лишь новые пески
до горизонта, и они, с минуту
передохнув, кивнув проводникам,
пускались в путь, давно со счета сбившись
и дней, и жизней... Многие из них
там пропадали. Двойники пропавших
вдруг объявлялись где-нибудь в горах,
ища волшебный корень, или что-то
такой же редкости... На кораблях
случались бунты. Горы по коварству
превосходили желтые пески,
взымая плату частыми смертями...
Бессильные тонули корабли.
Пески в минуты заносили трупы
недотянувших две каких-то мили
до перепутья, где была вода...
Но кто-то выживал - и доплывал
до островов, и находил в горах
какие-то безвестные красоты
и чудеса. И города порой
вдруг открывались в мареве песков
давно, казалось, потерявшим веру
в свою звезду - но помнящим о ней,
бредущим к ней... Их славили тогда,
встречали как героев, забывали
потом - поздней ли, раньше, как кому
везло... Они смирялись понемногу
с беспечным равнодушьем, окружая
себя предметами былых чудачеств,
старели, замечая с удивленьем,
что женщины обкрадывают их,
прислуга лжет, и фетиши былого
уже не вызывают ничего
в сознании - как мир вокруг забыл
про их геройства, так они и сами
забыли все. Теперь, перечитав
свои ли дневники, писанья ль прочих,
безумия того не пережить,
собой не возгордиться... Мы глядели
на лица их, понурых стариков,
на слабые морщинистые руки,
на перхотью посыпанные плечи
немодных сюртуков - какой насмешкой
казалась их судьба, какую жалость
брезгливую мы чувствовали, зная,
что безысходность - их последний фетиш -
непобедима, как непобедимо
забвение... И весь круговорот
видений этих нас смущал сильней,
казалось, чем сидящие пред нами
владыки нашей собственной судьбы,
которую мы, будто бы, пытались
направить вспять, отчитываясь им,
им скармливая требуемый вздор,
но ощущали только беспричинный,
бесстрастный холод, будто злые звезды,
а может - души грезившихся нам
шептали: все бессмысленно - и ваши
потуги, и потуги смельчаков,
что лучше вас... И комната вращалась
перед глазами. И кружились лица
Корзона, Стерна, Рональда и всех,
сидевших в ней, перемешавшись с теми,
кто плыли к неизведанному, гибли
в песках - и мы кружились вместе с ними,
и голоса перечили друг другу,
перебивали, иногда сливались
в неясный гул, и вдруг в какой-то миг
все замерло. Мы кончили отчет.
Бессмысленный, как возраженье звездам.
11
На этом можно б было ставить точку
в истории - по крайней мере, в той
ее главе, где нынешним ролям,
пусть скромное, но отводилось место.
Прослушав наше многочасовое,
бессвязное порою, кое-где
натянутое, но, наверно, в целом
вполне пристойное повествованье,
аудитория про нас забыла
и более уже не вспоминала
по настоящему. В какой-то миг
участье наше, будто исчерпав
себя, свой смысл, как будто подточив
своим ничтожеством свою же веру,
благополучно завершилось. Мы
вдруг оказались сброшены со сцены -
да, к зрителям, но в первые ряды,
туда, где видно... Действо, между тем,
нисколько не смущенное потерей,
все прибавляло хода, с каждым часом
все судорожнее двигаясь, быстрее -
вперед, к развязке. Нить с веретена
ползла живее, паузы казались
томительней, суровей, и фигуры
на черно-белых клетках стали вдруг
навытяжку, к решительным готовы
перемещеньям. И росла тревога -
как будто от невысказанных слов,
терзавших в нетерпении гортань,
угрозой веяло, но с языка
они еще сорваться не решались...
Итак, мы кончили отчет. От нас
все повернулись к Стерну. Он поднялся,
прошелся вдоль стола, отбросил стул,
стоящий на пути, и вышел прочь,
не попрощавшись, не сказав ни слова.
"Ну что ж, " - Корзон нарушил тишину,
небрежно улыбнувшись нехорошей
полуулыбкой, - "отправляйтесь спать,
ночь на исходе..." Все заторопились
к дверям. Мы тоже встали, никому
не нужные, казалось, но у входа
нас ждал Антоски. Видимо заметив
внезапный наш испуг, он поспешил
нас успокоить: "Я хотел всего лишь
вас проводить до спален, если вы
не возражаете, " - со старомодной
учтивостью, которую никто
из нас не замечал в нем до того,
с каким-то непривычным выраженьем -
как будто неуверенно ступая
по ломкому стеклу... Вначале он
молчал, затем спросил о ерунде,
заметил, что, конечно, у погоды
достанет каверз, что ни говори,
в любое время года, и внезапно
сказал: "Я знаю, быть на вашем месте -
не выйгрыш в лотерею, но порой
я б поменялся с вами..." - отрицая
ладонью удивленье, продолжая
с нажимом - "поменялся б, несмотря
на всю нелепость вашего житья -
в разъездах, без опоры - на нестойкость
стремлений ваших, на бессилье мысли -
орудия спесивых ваших грез -
пред настоящей жизнью... Не без смеха
мы смотрим на сметливую сноровку
таких как вы, прекрасно зная цену
примерам изворотливых речей,
как ворохам расчетливых иллюзий,
что норовите вы всучить в обмен
купившим вас на мизерную долю
их рукотворных благ (порой - на долю
немалую), - и все ж за разом раз
вас покупаем, на свою беду
по большей части. Трудно объяснить,
чем вы берете - хлипкая природа
иллюзии видна по существу
любому, кто когда-то пережил
реальную угрозу, воевал -
не с мельницами, нет, с вооруженным
врагом - и рисковал не словесами
небрежными, но жизнею своей -
перечеркнув, скомкав и бросив в урну,
ее не перепишешь. И, однако,
пройдя сквозь все опасности, узнав
чего что стоит на своей крови,
мы призываем вас и позволяем
кружить нам головы пустым обманом,
готовые к нему, как мы готовы
к опасности всегда, но вновь и вновь
подцепленные им, как недоумки,
как глупые юнцы. И чем обман
отчаянней, хитрее, чем, казалось,
значительнее поводы у нас
стереть вас в порошок, искусной местью
вам отплатить за неуместность шуток,
чтоб стало ясно, кто, в конце концов,
заказывает бал и с кем шутить -
подобно смерти, тем нерасторопней
движенья наши, будто колдовство
какое-то смиряет нашу волю
и размягчает дух, и остается
руками развести и отшатнуться
от отраженья своего в окне -
становится неловко... Да, неловко
за самого себя и за других
с тобою рядом. И тогда ничто
не может отвернуть тебя от мысли,
что верная разгадка под рукой,
совсем недалека - еще немного
и ты ее поймаешь за крыло,
как бабочку, как птицу, что обманы -
на самом деле не обманы вовсе,
а истины, которые чуть-чуть
недорассказаны - и ты отдашь
все, чем владеешь, только чтоб тебе
не помешали до конца дослушать...
Да, господа, пожалуй в этом есть
какое-то неведомое мне
сосредоточье силы - той, которой
подвластны, не в обычном разуменьи,
конечно, очень многие другие
испытанные силы, на которых
все держится - и власть таких, как мы,
и подчиненность прочих... Нашей власти
обязан я, я поклоняюсь ей,
служу ей преданно, как не сумеет
никто другой - и вот приходит день,
когда реальность смешивают с чем-то
неуловимо-призрачным, каким-то
абстракциям беспечно позволяют
стоять на равных, выглядеть на равных
с испытанными истинами, что
когда-то затвердили мы себе,
ни лжи, ни клевете не позволяя
внести сомненья в убежденность нашу,
в уверенность в друг друге... Знают все:
сомненья гибельны. И вдруг слова,
смертельно зараженные сомненьем
в своей природе, пасынки иллюзий
нам преподносят, как любезный дар,
и мы его берем и с ним играем,
как дети... Я не нужен никому
из тех, кто верит вздору мудрецов
заштатных. Я - из преданных вояк,
и роль моя проста до безобразья.
И если наступают времена,
когда абстракции теснят простой
набор реалий, и когда заслуги
забыты все, и преданность забыта,
мне нечем крыть - я остаюсь без карт,
не нужен всем, которым продолжаю
быть верен по привычке до абсурда,
и, значит, становлюсь мишенью тех,
которым верность эта - словно кость
в гортани..." - он закашлялся, - "Тогда
приходит горечь, расслабляя душу,
тогда смеркается на горизонте,
и чувствуешь, что старость подберется
уже вот-вот, и хочется уйти
от выбора - вприпрыжку по вершкам
спешить куда-то без особой цели,
как вы спешите. Поменяться с вами.
Себе позволить замирать от страха.
Тяжелые доспехи сбросить с плеч,
свою усталость выместив на ближних,
ненужных, всех..." - он замолчал. Давно
уже мы подошли к покоям нашим
и слушали Антоски, прислонясь
к холодным стенам. Вдруг он повернулся,
сверкнув глазами - мы, как по команде,
все глянули туда, где у дверей,
у лестницы, ведущей в наши спальни,
закутавшись в халат, стояла молча
Кристина, позабытая почти
за эту ночь, оставленная там,
где жили наши прежние желанья,
надежды, страсти, - и теперь она,
как будто нас не видя, не стараясь
как будто видеть нас, глядела зорко
в глаза Антоски - с гордым напряженьем,
что предваряет бешенство грозы
парализуя воздух... "Вы, конечно, " -
он снова кашлянул, прочистил горло, -
"Вы, Джейла, верно, знаете о чем я..."
И все. Мы больше не встречались с ним.
Он растворился в темных коридорах,
как здешний призрак, как отживший миф
из прошлого. И не узнать теперь,
куда он делся, на каком изгибе
его вагон слетел с коварных рельс,
каким подвохом вынесло его
в щебенку, под откос. Да, он остался
непонятою тайной - словно в печку
швырнули черновик... Другою ночью,
когда нас привели все в тот же зал,
его там не было, и за спиной
у Стерна было пусто. Остальные
присутствовали, сбившись в тесный круг -
Роше с Корзоном обсуждали что-то
вполголоса, но смолкли, увидав
нас, подошедших тихо. В этот раз
никто не предложил садиться. Гости,
престранно молчаливы, разбрелись
по сторонам. Стол был неприбран, жалок,
и не было вина - мы с удивленьем
отметили, что все они трезвы
до неприличья. Недовольный Стерн
глядел на нас в упор, как на мальчишек,
попавшихся на краже. Мы неловко
кивнули всем и отвели глаза.
Нам было холодно. "Я полагаю, " -
Стерн выговорил нехотя, - "они, " -
кивок на нас, - "закончили. Теперь
за нами слово. Моно, Вы должны
знать, как положено в таких вещах
вести дискуссию - Вы тоже как бы
пришли из той среды..." Он отвернулся
и стал насвистывать сквозь зубы что-то
неблагозвучное. "Я не пришел,
а вышел, " - оскорбился хитрый Моно, -
"из той среды - и, право ж, не пойму,
к чему иронизировать теперь
при всех над этим. " - Он надулся. - "Что ж
до их доклада, он вполне недурен
в каком-то смысле. Я сказал бы, даже,
весьма неплох - конечно, говоря
словами просто слушателя. Если ж
задаться целью оценить его
с позиций государственных, то я бы
вначале вспомнил, кто чего хотел
услышать, кто вообще хотел услышать,
а, значит, слушал - то есть, не старался
поддакнуть постороннею легендой
своим фантазиям, а беспристрастно