плакался перед ними. И охотно слушали его женщины. То женственное и нежное,
что было в его любви к Иисусу, сблизило его с ними, сделало его в их глазах
простым, понятным и даже красивым, хотя по-прежнему в его обращении с ними
сквозило некоторое пренебрежение.
-- Разве это люди? -- горько жаловался он на учеников, доверчиво
устремляя на Марию свой слепой и неподвижный глаз.-- Это же не люди! У них
нет крови в жилах даже на обол!
-- Но ведь ты же всегда говорил дурно о людях,-- возражала Мария.
-- Разве я когда-нибудь говорил о людях дурно? -- удивлялся Иуда.-- Ну
да, я говорил о них дурно, но разве не могли бы они быть немного лучше? Ах,
Мария, глупая Мария, зачем ты не мужчина и не можешь носить меча!
-- Он так тяжел, я не подниму его,-- улыбнулась Мария.
-- Поднимешь, когда мужчины будут так плохи. Отдала ли ты Иисусу лилию,
которую нашел я в горах? Я встал рано утром, чтоб найти ее, и сегодня было
такое красное солнце, Мария! Рад ли был он? Улыбнулся ли он?
-- Да, он был рад. Он сказал, что от цветка пахнет Галилеей.
-- И ты, конечно, не сказала ему, что это Иуда достал, Иуда из Кариота?
-- Ты же просил не говорить.
-- Нет, не надо, конечно, не надо,-- вздохнул Иуда.-- Но ты могла
проболтаться, ведь женщины так болтливы. Но ты не проболталась, нет? Ты была
тверда? Так, так, Мария, ты хорошая женщина. Ты знаешь, у меня где-то есть
жена. Теперь бы я хотел посмотреть на нее: быть может, она тоже неплохая
женщина. Не знаю. Она говорила: Иуда лгун. Иуда Симонов злой, и я ушел от
нее. Но, может быть, она и хорошая женщина, ты не знаешь?
-- Как же я могу знать, когда я ни разу не видела твоей жены?
-- Так, так, Мария. А как ты думаешь, тридцать се-ребреников -- это
большие деньги? Или нет, небольшие?
-- Я думаю, что небольшие.
-- Конечно, конечно. А сколько ты получала, когда была блудницей? Пять
Серебреников или десять? Ты была дорогая?
Мария Магдалина покраснела и опустила голову, так что пышные золотистые
волосы совсем закрыли ее лицо: виднелся только круглый и белый подбородок.
-- Какой ты недобрый. Иуда! Я хочу забыть об этом, а ты вспоминаешь.
-- Нет, Мария, этого забывать не надо. Зачем? Пусть другие забывают,
что ты была блудницей, а ты помни. Это другим надо поскорее забыть, а тебе
не надо. Зачем?
-- Ведь это грех.
-- Тому страшно, кто греха еще не совершал. А кто уже совершил его,--
чего бояться тому? Разве мертвый боится смерти, а не живой? А мертвый
смеется над живым и над страхом его.
Так дружелюбно сидели они и болтали по целым часам -- он, уже старый,
сухой, безобразный, со своею бугро-ватой головой и дико раздвоившимся лицом,
она -- молодая, стыдливая, нежная, очарованная жизнью, как сказкою, как
сном.
А время равнодушно протекало, и тридцать Серебреников лежали под
камнем, и близился неумолимо страшный день предательства. Уже вступил Иисус
в Иерусалим на осляти, и, расстилая одежды по пути его, приветствовал его
народ восторженными криками:
-- Осанна! Осанна! Грядый во имя господне! И так велико было ликование,
так неудержимо в криках
рвалась к нему любовь, что плакал Иисус, а ученики его говорили гордо:
-- Не сын ли это божий с нами? И сами кричали торжествующе:
-- Осанна! Осанна! Грядый во имя господне! В тот вечер долго не
отходили ко сну, вспоминая торжественную и радостную встречу, а Петр был как
сумасшедший, как одержимый бесом веселия и гордости. Он кричал, заглушая все
речи своим львиным рыканием, хохотал, бросая свой хохот на головы, как
круглые, большие камни, целовал Иоанна, целовал Иакова и даже поцеловал
Иуду. И сознался шумно, что он очень боялся за Иисуса, а теперь ничего не
боится, потому что видел любовь народа к Иисусу. Удивленно, быстро двигая
живым и зорким глазом, смотрел по сторонам Искариот, задумывался и вновь
слушал и смотрел, потом отвел в сторону Фому и, точно прикалывая его к стене
своим острым взором, спросил в недоумении, страхе и какой-то смутной
надежде:
-- Фома! А что, если он прав? Если камни у него под ногами, а у меня
под ногою -- песок только? Тогда что?
-- Про кого ты говоришь? -- осведомился Фома.
-- Как же тогда Иуда из Кариота? Тогда я сам должен удушить его, чтобы
сделать правду. Кто обманывает Иуду: вы или сам Иуда? Кто обманывает Иуду?
Кто?
-- Я тебя не понимаю. Иуда. Ты говоришь очень непонятно. Кто обманывает
Иуду? Кто прав?
И, покачивая головою. Иуда повторил, как эхо:
-- Кто обманывает Иуду? Кто прав?
И на другой еще день, в том, как поднимал Иуда руку с откинутым большим
пальцем, как он смотрел на Фому, звучал все тот же странный вопрос:
-- Кто обманывает Иуду? Кто прав?
И еще больше удивился и даже обеспокоился Фома, когда вдруг ночью
зазвучал громкий и как будто радостный голос Иуды:
-- Тогда не будет Иуды из Кариота. Тогда не будет Иисуса. Тогда
будет... Фома, глупый Фома! Хотелось ли тебе когда-нибудь взять землю и
поднять ее? И, может быть, бросить потом.
-- Это невозможно. Что ты говоришь. Иуда!
-- Это возможно,-- убежденно сказал Искариот.-- И мы ее поднимем
когда-нибудь, когда ты будешь спать, глупый Фома. Спи! Мне весело, Фома!
Когда ты спишь, у тебя в носу играет галилейская свирель. Спи!
Но вот уже разошлись по Иерусалиму верующие и скрылись в домах, за
стенами, и загадочны стали лица встречных. Погасло ликование. И уже смутные
слухи об опасности поползли в какие-то щели, пробовал сумрачный Петр
подаренный ему Иудою меч. И все печальнее и строже становилось лицо учителя.
Так быстро пробегало время и неумолимо приближало страшный день
предательства. Вот прошла и последняя вечеря, полная печали и смутного
страха, и уже прозвучали неясные слова Иисуса о ком-то, кто предаст его.
-- Ты знаешь, кто его предаст? -- спрашивал Фома, смотря на Иуду своими
прямыми и ясными, почти прозрачными глазами.
-- Да, знаю,-- ответил Иуда, суровый и решительный.-- Ты, Фома, предашь
его. Но он сам не верит тому, что говорит! Пора! Пора! Почему он не зовет к
себе сильного, прекрасного Иуду?
...Уже не днями, а короткими, быстро летящими часами мерялось
неумолимое время. И был вечер, и вечерняя тишина была, и длинные тени
ложились по земле -- первые острые стрелы грядущей ночи великого боя, когда
прозвучал печальный и суровый голос. Он говорил:
-- Ты знаешь, куда иду я, господи? Я иду предать тебя в руки твоих
врагов.
И было долгое молчание, тишина вечера и острые, черные тени.
-- Ты молчишь, господи? Ты приказываешь мне идти? И снова молчание.
-- Позволь мне остаться. Но ты не можешь? Или не смеешь? Или не хочешь?
И снова молчание, огромное, как глаза вечности.
-- Но ведь ты знаешь, что я люблю тебя. Ты все знаешь. Зачем ты так
смотришь на Иуду? Велика тайна твоих прекрасных глаз, но разве моя --
меньше? Повели мне остаться!.. Но ты молчишь, ты все молчишь? Господи,
господи, затем ли в тоске и муках искал я тебя всю мою жизнь, искал и нашел!
Освободи меня. Сними тяжесть, она тяжеле гор и свинца. Разве ты не слышишь,
как трещит под нею грудь Иуды из Кариота?
И последнее молчание, бездонное, как последний взгляд вечности.
-- Я иду.
Даже не проснулась вечерняя тишина, не закричала и не заплакала она и
не зазвенела тихим звоном своего тонкого стекла -- так слаб был шум
удалявшихся шагов. Прошумели и смолкли. И задумалась вечерняя тишина,
протянулась длинными тенями, потемнела -- и вдруг вздохнула вся шелестом
тоскливо взметнувшихся листьев, вздохнула и замерла, встречая ночь.
Затолклись, захлопали, застучали другие голоса -- точно развязал кто-то
мешок с живыми звонкими голосами, и они попадали оттуда на землю, по одному,
по два, целой кучей. Это говорили ученики. И, покрывая их всех, стукаясь о
деревья, о стены, падая на самого себя, загремел решительный и властный
голос Петра -- он клялся, что никогда не оставит учителя своего.
-- Господи! -- говорил он с тоскою и гневом.-- Господи! С тобою я готов
и в темницу и на смерть идти.
И тихо, как мягкое эхо чьих-то удалившихся шагов, прозвучал беспощадный
ответ:
-- Говорю тебе, Петр, не пропоет петух сегодня, как ты трижды
отречешься от меня.
VII
Уже встала луна, когда Иисус собрался идти на гору Елеонскую, где
проводил он все последние ночи свои. Но непонятно медлил он, и ученики,
готовые тронуться в путь, торопили его, тогда он сказал внезапно:
-- Кто имеет мешок, тот возьми его, также и суму, а у кого нет, продай
одежду свою и купи меч. Ибо сказываю вам, что должно исполниться на мне и
этому написанному: "И к злодеям причтен".
Ученики удивились и смотрели друг на друга с смущением. Петр же
ответил:
-- Господи! вот здесь два меча.
Он взглянул испытующе на их добрые лица, опустил голову и сказал тихо:
-- Довольно.
Звонко отдавались в узких улицах шаги идущих -- и пугались ученики
звука шагов своих, на белой стене, озаренной луною, вырастали их черные тени
-- и теней своих пугались они. Так молча проходили они по спящему
Иерусалиму, и вот уже за ворота города они вышли, и в глубокой лощине,
полной загадочно-неподвижных теней, открылся им Кедронский поток. Теперь их
пугало все. Тихое журчание и плеск воды на камнях казался им голосами
подкрадывающихся людей, уродливые тени скал и деревьев, преграждавшие
дорогу, беспокоили их пестротою своею, и движением казалась их ночная
неподвижность. Но, по мере того как поднимались они в гору и приближались к
Гефсиманскому саду, где в безопасности и тишине уже провели столько ночей,
они делались смелее. Изредка оглядываясь на оставленный Иерусалим, весь
белый под луною, они разговаривали между собой о минувшем страхе, и те,
которые шли сзади, слышали отрывочно тихие слова Иисуса. О том, что все
покинут его, говорил он.
В саду, в начале его, они остановились. Большая часть осталась на месте
и с тихим говором начала готовиться ко сну, расстилая плащи в прозрачном
кружеве теней и лунного света. Иисус же, томимый беспокойством, и четверо
его ближайших учеников пошли дальше, в глубину сада. Там сели они на земле,
не остывшей еще от дневного жара, и, пока Иисус молчал, Петр и Иоанн лениво
перекидывались словами, почти лишенными смысла. Зевая от усталости, они
говорили о том, как холодна ночь, и о том, как дорого мясо в Иерусалиме,
рыбы же совсем нельзя достать. Старались точным числом определить количество
паломников, собравшихся к празднику в город, и Петр, громкою зевотою
растягивая слова, говорил, что двадцать тысяч, а Иоанн и брат его Иаков
уверяли так же лениво, что не более десяти. Вдруг Иисус быстро поднялся.
-- Душа моя скорбит смертельно. Побудьте здесь и бодрствуйте,-- сказал
он и быстрыми шагами удалился в чащу и скоро пропал в неподвижности теней и
света.
-- Куда он? -- сказал Иоанн, приподнявшись на локте.
Петр повернул голову вслед ушедшему и утомленно ответил:
-- Не знаю.
И, еще раз громко зевнув, опрокинулся на спину и затих. Затихли и
остальные, и крепкий сон здоровой усталости охватил их неподвижные тела.
Сквозь тяжелую дрему Петр видел смутно что-то белое, наклонившееся над ним,
и чей-то голос прозвучал и погас, не оставив следа в его помраченном
сознании.
-- Симон, ты спишь?
И опять он спал, и опять какой-то тихий голос коснулся его слуха и
погас, не оставив следа:
-- Так ли и одного часа не могли вы бодрствовать со мною?
"Ах, господи, если бы ты знал, как мне хочется спать",-- подумал он в