услыхал тихий голос возвратившегося Христа. И все стихло в доме и вокруг
него. Пропел петух, обиженно и громко, как днем, закричал где-то
проснувшийся осел и неохотно, с перерывами умолк. А Иуда все не спал и
слушал, притаившись. Луна осветила половину его лица и, как в замерзшем
озере, отразилась странно в огромном открытом глазу.
Вдруг он что-то вспомнил и поспешно закашлял, потирая ладонью
волосатую, здоровую грудь: быть может, кто-нибудь еще не спит и слушает, что
думает Иуда.
II
Постепенно к Иуде привыкли и перестали замечать его безобразие. Иисус
поручил ему денежный ящик, и вместе с этим на него легли все хозяйственные
заботы: он покупал необходимую пищу и одежду, раздавал милостыню, а во время
странствований приискивал место для остановки и ночлега. Все это он делал
очень искусно, так что в скором времени заслужил расположение некоторых
учеников, видевших его старания. Лгал Иуда постоянно, но и к этому привыкли,
так как не видели за ложью дурных поступков, а разговору Иуды и его
рассказам она придавала особенный интерес и делала жизнь похожею на смешную,
а иногда и страшную сказку.
По рассказам Иуды выходило так, будто он знает всех людей, и каждый
человек, которого он знает, совершил в своей жизни какой-нибудь дурной
поступок или даже преступление. Хорошими же людьми, по его мнению,
называются те, которые умеют скрывать свои дела и мысли, но если такого
человека обнять, приласкать и выспросить хорошенько, то из него потечет, как
гной из проколотой раны, всякая неправда, мерзость и ложь. Он охотно
сознавался, что иногда лжет и сам, но уверял с клятвою, что другие лгут еще
больше, и если есть в мире кто-нибудь обманутый, так это он. Иуда.
Случалось, что некоторые люди по многу раз обманывали его и так и этак. Так,
некий хранитель сокровищ у богатого вельможи сознался ему однажды, что уж
десять лет непрестанно хочет украсть вверенное ему имущество, но не может,
так как боится вельможи и своей совести. И Иуда поверил ему,-- а он вдруг
украл и обманул Иуду. Но и тут Иуда ему поверил,-- а он вдруг вернул
украденное вельможе и опять обманул Иуду. И все обманывают его, даже
животные: когда он ласкает собаку, она кусает его за пальцы, а когда он бьет
ее палкой -- она лижет ему ноги и смотрит в глаза, как дочь. Он убил эту
собаку, глубоко зарыл ее и даже заложил большим камнем, но кто знает? Может
быть, оттого, что он ее убил, она стала еще более живою и теперь не лежит в
яме, а весело бегает с другими собаками.
Все весело смеялись на рассказ Иуды, и сам он приятно улыбался, щуря
свой живой и насмешливый глаз, и тут же, с тою же улыбкой сознавался, что
немного солгал: собаки этой он не убивал. Но он найдет ее непременно и
непременно убьет, потому что не желает быть обманутым. И от этих слов Иуды
смеялись еще больше.
Но иногда в своих рассказах он переходил границы вероятного и
правдоподобного и приписывал людям такие наклонности, каких не имеет даже
животное, обвинял в таких преступлениях, каких не было и никогда не бывает.
И так как он называл при этом имена самых почтенных людей, то некоторые
возмущались клеветою, другие же шутливо спрашивали:
-- Ну, а твои отец и мать. Иуда, не были ли они хорошие люди?
Иуда прищуривал глаз, улыбался и разводил руками. И вместе с
покачиванием головы качался его застывший, широко открытый глаз и молчаливо
смотрел.
-- А кто был мой отец? Может быть, тот человек, который бил меня
розгой, а может быть, и дьявол, и козел, и петух. Разве может Иуда знать
всех, с кем делила ложе его мать? У Иуды много отцов, про которого вы
говорите?
Но тут возмущались все, так как сильно почитали родителей, и Матфей,
весьма начитанный в Писании, строго говорил словами Соломона:
-- Кто злословит отца своего и мать свою, того светильник погаснет
среди глубокой тьмы.
Иоанн же Зеведеев надменно бросал:
-- Ну, а мы? Что о нас дурного скажешь ты, Иуда из Кариота?
Но тот с притворным испугом замахал руками, сгорбился и заныл, как
нищий, тщетно выпрашивающий подаяния у прохожего:
-- Ах, искушают бедного Иуду! Смеются над Иудой, обмануть хотят
бедного, доверчивого Иуду!
И пока в шутовских гримасах корчилась одна сторона его лица, другая
качалась серьезно и строго, и широко смотрел никогда не смыкающийся глаз.
Больше всех и громче всех хохотал над шутками Искариота Петр Симонов. Но
однажды случилось так, что он вдруг нахмурился, сделался молчалив и печален
и поспешно отвел Иуду в сторону, таща его за рукав.
-- А Иисус? Что ты думаешь об Иисусе? -- наклонившись, спросил он
громким шепотом.-- Только не шути, прошу тебя.
Иуда злобно взглянул на него:
-- А ты что думаешь?
Петр испуганно и радостно прошептал:
-- Я думаю, что он -- сын бога живого.
-- Зачем же ты спрашиваешь? Что может тебе сказать Иуда, у которого
отец козел!
-- Но ты его любишь? Ты как будто никого не любишь, Иуда.
С той же странной злобою Искариот бросил отрывисто и резко:
-- Люблю.
После этого разговора Петр дня два громко называл Иуду своим
другом-осьминогом, а тот неповоротливо и все так же злобно старался
ускользнуть от него куда-нибудь в темный угол и там сидел угрюмо, светлея
своим белым несмыкающимся глазом.
Вполне серьезно слушал Иуду один только Фома: он не понимал шуток,
притворства и лжи, игры словами и мыслями и во всем доискивался
основательного и положительного. И все рассказы Искариота о дурных людях и
поступках он часто перебивал короткими деловыми замечаниями:
-- Это нужно доказать. Ты сам это слышал? А кто еще был при этом, кроме
тебя? Как его зовут?
Иуда раздражался и визгливо кричал, что он все это сам видел и сам
слышал, но упрямый Фома продолжал допрашивать неотвязчиво и спокойно, пока
Иуда не сознавался, что солгал, или не сочинял новой правдоподобной лжи, над
которою тот надолго задумывался. И, найдя ошибку, немедленно приходил и
равнодушно уличал лжеца. Вообще Иуда возбуждал в нем сильное любопытство, и
это создало между ними что-то вроде дружбы, полной крика, смеха и
ругательств -- с одной стороны, и спокойных, настойчивых вопросов -- с
другой. Временами Иуда чувствовал нестерпимое отвращение к своему странному
другу и, пронизывая его острым взглядом, говорил раздраженно, почти с
мольбою:
-- Но чего ты хочешь? Я все сказал тебе, все.
-- Я хочу, чтобы ты доказал, как может быть козел твоим отцом? -- с
равнодушной настойчивостью допрашивал Фома и ждал ответа.
Случилось, что после одного из таких вопросов Иуда вдруг замолчал и
удивленно с ног до головы ощупал его глазом: увидел длинный, прямой стан,
серое лицо, прямые прозрачно-светлые глаза, две толстые складки, идущие от
носа и пропадающие в жесткой, ровно подстриженной бороде, и убедительно
сказал:
-- Какой ты глупый, Фома! Ты что видишь во сне:
дерево, стену, осла?
И Фома как-то странно смутился и ничего не возразил. А ночью, когда
Иуда уже заволакивал для сна свой живой и беспокойный глаз, он вдруг громко
сказал с своего ложа -- они оба спали теперь вместе на кровле:
-- Ты не прав, Иуда. Я вижу очень дурные сны. Как ты думаешь: за свои
сны также должен отвечать человек?
-- А разве сны видит кто-нибудь другой, а не он сам? Фома тихо вздохнул
и задумался. А Иуда презрительно улыбнулся, плотно закрыл свой воровской
глаз и спокойно отдался своим мятежным снам, чудовищным грезам, безумным
видениям, на части раздиравшим его бугроватый череп.
Когда, во время странствований Иисуса по Иудее, путники приближались к
какому-нибудь селению, Искариот рассказывал дурное о жителях его и предвещал
беду. Но почти всегда случалось так, что люди, о которых говорил он дурно, с
радостью встречали Христа и его друзей, окружали их вниманием и любовью и
становились верующими, а денежный ящик Иуды делался так полон, что трудно
было его нести. И тогда над его ошибкой смеялись, а он покорно разводил
руками и говорил:
-- Так! Так! Иуда думал, что они плохие, а они хорошие:
и поверили быстро, и дали денег. Опять, значит, обманули Иуду, бедного,
доверчивого Иуду из Кариота!
Но как-то раз, уже далеко отойдя от селения, встретившего их радушно,
Фома и Иуда горячо заспорили и, чтобы решить спор, вернулись обратно. Только
на другой день догнали они Иисуса с учениками, и Фома имел вид смущенный и
грустный, а Иуда глядел так гордо, как будто ожидал, что вот сейчас все
начнут его поздравлять и благодарить. Подойдя к учителю, Фома решительно
заявил:
-- Иуда прав, господи. Это были злые и глупые люди, и на камень упало
семя твоих слов.
И рассказал, что произошло в селении. Уж после ухода из него Иисуса и
его учеников одна старая женщина начала кричать, что у нее украли
молоденького беленького козленка, и обвинила в покраже ушедших. Вначале с
нею спорили, а когда она упрямо доказывала, что больше некому было украсть,
как Иисусу, то многие поверили и даже хотели пуститься в погоню. И хотя
вскоре нашли козленка запутавшимся в кустах, но все-таки решили, что Иисус
обманщик и, может быть, даже вор.
-- Так вот как! -- вскричал Петр, раздувая ноздри.-- Господи, хочешь, я
вернусь к этим глупцам, и...
Но молчавший все время Иисус сурово взглянул на него, и Петр замолчал и
скрылся сзади, за спинами других. И уже никто больше не заговаривал о
происшедшем, как будто ничего не случилось совсем и как будто не прав
оказался Иуда. Напрасно со всех сторон показывал он себя, стараясь сделать
скромным свое раздвоенное, хищное, с крючковатым носом лицо,-- на него не
глядели, а если кто и взглядывал, то очень недружелюбно, даже с презрением
как будто.
И с этого же дня как-то странно изменилось к нему отношение Иисуса. И
прежде почему-то было так, что Иуда никогда не говорил прямо с Иисусом, и
тот никогда прямо не обращался к нему, но зато часто взглядывал на него
ласковыми глазами, улыбался на некоторые его шутки, и если долго не видел,
то спрашивал: а где же Иуда? А теперь глядел на него, точно не видя, хотя
по-прежнему,-- и даже упорнее, чем прежде,-- искал его глазами всякий раз,
как начинал говорить к ученикам или к народу, но или садился к нему спиною и
через голову бросал слова свои на Иуду, или делал вид, что совсем его не
замечает. И что бы он ни говорил, хотя бы сегодня одно, а завтра совсем
другое, хотя бы даже то самое, что думает и Иуда,-- казалось, однако, что он
всегда говорит против Иуды. И для всех он был нежным и прекрасным цветком,
благоухающей розою ливанскою, а для Иуды оставлял одни только острые шипы --
как будто нет сердца у Иуды, как будто глаз и носа нет у него и не лучше,
чем все, понимает он красоту нежных и беспорочных лепестков.
-- Фома! Ты любишь желтую ливанскую розу, у которой смуглое лицо и
глаза, как у серны? -- спросил он своего друга однажды, и тот равнодушно
ответил:
-- Розу? Да, мне приятен ее запах. Но я не слыхал, чтобы у роз были
смуглые лица и глаза, как у серны.
-- Как? Ты не знаешь и того, что у многорукого кактуса, который вчера
разорвал твою новую одежду, один только красный цветок и один только глаз?
Но и этого не знал Фома, хотя вчера кактус действительно вцепился в его
одежду и разорвал ее на жалкие клочки. Он ничего не знал, этот Фома, хотя
обо всем расспрашивал, и смотрел так прямо своими прозрачными и ясными
глазами, сквозь которые, как сквозь финикийское стекло, было видно стену
позади его и привязанного к ней понурого осла.