что за книга украдена мною, хотелось, чтобы она была с очень
мелким, убористым шрифтом, чтобы в ней было много-премного букв
и много-премного тоненьких страничек, чтобы я мог читать ее как
можно дольше. Мне хотелось, чтобы чтение этой книги требовало
от меня умственного напряжения,-- мне не надо было ничего
легкого, пошлого. Хорошо, если бы из нее можно было выучить
что-нибудь наизусть, скажем, стихи. Хорошо, если бы это
оказался-- дерзкая мечта!-- Гомер или Гете. Наконец я больше не
мог совладать со своим жадным любопытством. Растянувшись на
кровати, чтобы не вызвать подозрений у надзирателя-- на случай,
если бы он неожиданно открыл дверь,-- я вытащил из-за пояса
книгу.
Первый взгляд, брошенный на нее, не просто разочаровал
меня; я ужасно рассердился: моя добыча, похищая которую, я
подвергался такой чудовищной опасности и которая породила такие
пылкие надежды, оказалась всего лишь пособием по шахматной
игре, сборником ста пятидесяти шахматных партий, сыгранных
крупнейшими мастерами. Если бы я не был окружен со всех сторон
стенами и решетками, я бы выбросил книгу в припадке ярости в
окно. Какая польза, ну какая польза была мне от подобной
ерунды? Как большинство гимназистов, я изредка для
препровождения времени играл в шахматы. Но для чего нужна была
мне эта теоретическая абракадабра?
В шахматы нельзя играть в одиночку, тем более без фигур и
без доски. Я перелистывал в раздражении книгу, думая найти хоть
что-либо для чтения-- какое-нибудь введение или пояснение,-- но
не нашел ничего, кроме ровных квадратных таблиц,
воспроизводящих партии мастеров с их непонятными для меня
обозначениями; "а2-- аЗ", "kf1-- g3" и так далее. Все это
было для меня чем-то вроде алгебраических формул, к которым я
не имел ключа. Только постепенно догадался я, что буквы "а",
"b", "с" обозначали вертикальные ряды, а цифры "1"-- "8"--
горизонтальные и что они указывали на положение в данный момент
каждой отдельной фигуры. Значит, эти чисто графические
диаграммы все-таки что-то говорили.
"Кто знает,-- думал я,-- если мне удастся смастерить
подобие шахматной доски, может быть, я смогу разыграть эти
партии". Клетчатая простыня показалась мне даром божьим. Я
сложил ее определенным образом, и у меня оказалось поле,
расчерченное на шестьдесят четыре квадрата. Я вырвал из книжки
первый лист и спрятал ее под матрац. Потом принялся лепить из
хлебного мякиша короля, ферзя и остальные фигуры (результаты,
конечно, были смехотворны) и наконец, преодолев несчетные
трудности, смог воспроизвести на простыне одну из позиций,
приведенных в книге. Но когда я попытался разыграть всю партию,
выяснилось, что несчастные фигурки, половину которых в отличие
от "белых" я замазал пылью, совершенно не годились для моей
цели. В первые дни вместо игры получалась сплошная неразбериха,
я начинал партию снова и снова -- пять, десять, двадцать раз.
Но у кого еще было столько лишнего свободного времени, как у
меня, пленника окружавшей меня пустоты? У кого еще могло быть
та' кое упорное желание добиться своего и такое терпение?
Мне потребовалось шесть дней, чтобы без ошибки довести до
конца одну партию. Через восемь дней я только один раз
использовал простыню, чтобы закрепить в памяти расстановку
шахматных фигур, а еще через восемь дней она не нужна была.
Абстрактные понятия "а 1", "а2", "сЗ", "с8"
автоматически принимали в моем воображении четкие пластические
образы. Переход этот совершился без всякого затруднения; силой
своего воображения я мог воспроизвести в уме шахматную доску и
фигуры и благодаря строгой определенности правил сразу же
мысленно схватывал любую комбинацию. Так опытный музыкант, едва
взглянув на ноты, слышит партию каждого инструмента в
отдельности и все голоса вместе.
Еще через две недели я без всякого труда мог сыграть любую
партию из книги по памяти или, говоря языком шахматистов,
вслепую. И только тогда я полностью осознал, какой
замечательный дар принесла мне моя дерзкая кража. Ведь у меня
появилось занятие, пускай бессмысленное и бесцельное, но все же
занятие, заполнявшее окружающую пустоту. Сто пятьдесят партий,
разыгранных мастерами, явились оружием, при помощи которого я
мог бороться против угнетающего однообразия времени и
пространства.
С тех пор, стремясь сохранить очарование новизны, я начал
точно делить свой день: две партии утром, две партии после
обеда и краткий разбор партий вечером, Так мой день, до этого
бесформенный, как студень, оказался заполненным. Мое новое
занятие не утомляло меня; замечательная особенность шахмат
состоит в том, что ум, строго ограничив поле своей
деятельности, не устает даже при очень сильном напряжении,
напротив, его энергия обостряется, он становится более живым и
гибким.
Сначала я разыгрывал партии механически, но постепенно,
снова и снова повторяя мастерски разыгранные комбинации и
атаки, я начал находить в этом эстетическое удовольствие. Я
научился различать тонкости, уловки, хитрости нападения и
защиты, уразумел, как можно предвидеть развитие игры за
несколько ходов вперед, как намечается и осуществляется атака и
контратака, и скоро мог распознавать индивидуальную манеру игры
каждого чемпиона, распознать так же безошибочно, как по
нескольким строчкам стихотворения можно назвать поэта.
И то, что вначале служило только средством коротать время,
стало наслаждением, и непревзойденные стратеги шахматного
искусства -- Алехин, Ласкер, Боголюбов, Тартаковер,-- как
дорогие друзья, разделяли со мной одиночество заключения.
Да, теперь уже я не был одинок в своей безмолвной камере.
Регулярные занятия шахматами способствовали тому, что мои
начавшие было сдавать умственные способности начали
восстанавливаться. Освеженный мозг снова работал, как прежде, и
даже стал еще более гибким и острым. Прежде всего
восстановленная способность ясно и логично мыслить сказалась на
допросах. За шахматной доской я бессознательно выработал в себе
умение защищаться против ложных угроз и замаскированных
выпадов, и с тех пор следователи уже не могли захватить меня
врасплох. Мне даже казалось, что гестаповцы начали относиться
ко мне с известным уважением. Их, возможно, удивляло, из
какого неведомого источника черпаю я силы для дальнейшего
сопротивления, когда уже столько людей было сломлено у -них
на глазах.
Счастливое время, когда я систематически, день за днем,
разыгрывал эти сто пятьдесят партий, длилось два с половиной--
три месяца. А потом я неожиданно опять очутился на мертвой
точке. Передо мной снова была пустота. К этому моменту я уже по
двадцать-- тридцать раз проштудировал каждую партию. Прелесть
новизны была утрачена, комбинации больше не озадачивали меня,
не заражали энергией. Было бесцельно повторять без конца
партии, в которых я давно уже знал наизусть каждый ход. Стоило
мне начать, и вся игра разворачивалась передо мной, как на
ладони, в ней не было ничего неожиданного, напряженного,
неразгаданного. Вот если бы достать новую книгу, с новыми
партиями, и опять заставить работать свой мозг! Но это было
невозможно, и у меня оставался только один выход: вместо
старых, хорошо знакомых партий самому изобретать новые. Я
должен был попытаться играть сам с собой, или, вернее,
против себя.
Не знаю, задумывались ли вы когда-нибудь над тем, как
действует на интеллект человека эта замечательнейшая из игр.
Достаточно, однако, немного поразмыслить, чтобы стало ясно, что
в шахматах, как чисто мыслительной игре, где исключена
случайность, игра против себя самого является абсурдной.
Главная прелесть шахмат и заключается, по существу, прежде
всего в том, что стратегия игры развивается одновременно в умах
двух разных людей, причем каждый из них избирает свой
собственный путь. В этой битве умов черные, не зная, какой
маневр предпримут сейчас белые, стараются его разгадать и
помешать им, тогда как белые, со своей стороны, делают все,
чтобы догадаться о тайных намерениях черных и дать им отпор.
Если бы один и тот же человек пожелал одновременно быть и
черными, и белыми, создалось бы бессмысленное положение, при
котором один и тот же мозг в одно и то же время знает что-то и
не знает; делая ход в качестве белых, он должен был бы как по
команде забыть о том, какой хитрый план задумал перед этим,
будучи черными. Подобное раздвоение потребовало бы, помимо
расщепления сознания и его попеременного включения и
выключения, как в каком-то автоматически действующем аппарате;
короче говоря, играть против самого себя столь же
парадоксально, как пытаться перепрыгнуть через собственную
тень. И тем не менее я в течение долгих месяцев отчаянно
пытался совершить невозможное, абсурдное. У меня не было
выбора, иначе я рисковал окончательно потерять рассудок и
впасть в полный душевный маразм. В своем отчаянном положении,
чтобы не быть окончательно раздавленным страшной пустотой,
которая вновь смыкалась вокруг меня, я вынужден был хотя бы
попробовать добиться этого раздвоения между черным и белым "я".
Доктор Б. откинулся в шезлонге и на минуту закрыл глаза.
Казалось, он силился рассеять ожившие воспоминания. Уголок
его рта снова непроизвольно дернулся. Потом он опять
выпрямился.
-- Так вот, мне думается, что пока все должно быть вам
понятно. Но, к сожалению, не уверен, что так же ясно будет для
вас и то, что произошло в дальнейшем. Дело в том, что это новое
занятие потребовало такого всеобъемлющего напряжения ума, что
какой бы то ни было контроль над остальной его деятельностью
стал совершенно невозможен. По моему мнению, игра в шахматы с
самим собой-- бессмыслица, но все же какая-то минимальная
возможность для такой игры существовала бы, если б передо мной
была шахматная доска, потому что доска, будучи осязаемой вещью,
вызывала бы чувство пространства, создавая некую материальную
границу между "противниками". Играя за настоящей шахматной
доской настоящими шахматными фигурами, можно установить
определенное время для обдумывания каждого хода, можно сесть
сначала с одной стороны и представить себе, как выглядит вся
позиция для черных, а потом -- как она представляется белым. Но
так как игру против себя, или, если угодно, с самим собой, я
должен был вести на воображаемой доске, то мне приходилось
непрерывно удерживать в уме положение всех фигур на шестидесяти
четырех квадратах, и притом не только положение в сию минуту,
но и рассчитывать наперед все возможные ходы обоих противников,
Я прекрасно понимаю, что все это звучит как совершеннейшее
безумие; для каждого из своих "я" мне приходилось представлять
себе каждую позицию дважды, трижды, да нет, больше-- шесть раз,
двенадцать раз, да еще на четыре или пять ходов вперед.
Простите, пожалуйста, что я заставляю вас разбираться во
всей этой безумной путанице. Разыгрывая в абстрактном
пространстве эти фантастические партии, я должен был
рассчитывать несколько ходов вперед за белых и столько же ходов
за черных, должен был взвешивать все возникающие комбинации то
с точки зрения черных, то с точки зрения белых, иначе говоря,
сочетать в одном своем уме и ум черных, и ум белых. Но самая
серьезная опасность этого жуткого эксперимента заключалась не в
раздвоении моего "я". Она заключалась в том, что я должен был
самостоятельно разыгрывать мною же придуманные партии и то и
дело терял всякую почву и словно падал в какую-то пропасть.