-- Раз вы так замечательно прокатились, то, по справедливости, и я
могла немножко повеселиться с друзьями в Париже,-- - сказала она Скотту.
Скотт разыгрывал гостеприимного хозяина, и мы съели очень плохой обед,
который скрасило вино, но не слишком. Его дочка была белокурая, пухленькая,
крепкая и говорила с сильным акцентом лондонских окраин. Скотт объяснил, что
ей взяли няню-англичанку, так как он хотел, чтобы она, когда вырастет,
говорила, как леди Диана Мэннерс.
У Зельды были ястребиные глаза и тонкие губы, а выговор и манеры
выдавали в ней уроженку Юга. По ее лицу было видно, как она время от времени
мысленно переносилась на вчерашнюю вечеринку, а возвращалась она оттуда со
взглядом пустым, как у кошки, потом в глазах ее появлялось удовлетворение,
удовлетворение пробегало по тонким губам и исчезало. Скотт разыгрывал
заботливого, веселого хозяина, а Зельда смотрела на него, и глаза ее и рот
трогала счастливая улыбка, потому что он пил вино. Впоследствии я хорошо
изучил эту улыбку. Она означала, что Зельда знает, что Скотт опять не сможет
писать.
Зельда ревновала Скотта к его работе, и по мере того, как мы узнавали
их ближе, все вставало на свое место. Скотт твердо решал не ходить на ночные
попойки, ежедневно заниматься гимнастикой и регулярно работать. Он начинал
работать и едва втягивался, как Зельда принималась жаловаться, что ей
скучно, и тащила его на очередную пьянку. Они ссорились, потом мирились, и
он ходил со мной в дальние прогулки, чтобы оправиться от алкогольного
отравления, и пршпшал твердое решение начать работать. И работа у него шла.
А потом все повторялось снова.
Скотт был влюблен в Зельду и очень ревновал ее. Во время наших прогулок
он снова и снова рассказывал мне, как она влюбилась в морского летчика. Но с
тех пор она ни разу не давала ему настоящего повода ревновать ее к мужчинам.
Этой весной он ревновал ее к женщинам и во время вечеринок на Монмартре
боялся мертвецки напиться и боялся, что то же произойдет с ней. Однако
мгновенное опьянение было их главным спасением. Они засыпали от дозы спирта
или шампанского, которая не оказала бы никакого действия на человека,
привыкшего пить, и засыпали, как дети. Я не раз видел, как они теряли
сознание, словно не от вина, а от наркоза, и друзья -- иногда шофер такси --
укладывали их в постель; проснувшись, они чувствовали себя отлично, потому
что вы пили не так уж много, чтобы причинить вред организму.
Но потом они утратили это спасительное свойство. Теперь Зельда могла
выпить больше, чем Скотт, и Скотт боялся, что она мертвецки напьется в
компании, с которой они общались той весной, или в каком-нибудь из тех мест,
какие они посещали. Ему не нравились ни эти люди, ни эти места, но ему
приходилось пить столько, что он терял контроль над собой и терпел людей и
места, где они бывали, а потом он уже пил, чтобы не заснуть, тогда как
прежде давно бы впал в бесчувственное состояние. В конце концов он все реже
и реже работал по-настоящему.
Но он все время пытался работать. Каждый день он пытался, однако у него
ничего не получалось. Он винил Париж -- город, лучше которого для писателей
нет, и он верил, что есть место на земле, где ему с Зельдой удастся начать
жизнь заново. Он вспоминал Ривьеру, какой она была, пока ее не застроили,
голубые просторы ее моря, песчаные пляжи, сосновые рощи и Эстерельские горы,
уходящие в море. Он помнил Ривьеру такой, какой она была, когда они с
Зельдой впервые открыли ее.
Скотт рассказывал мне о Ривьере и говорил, что мы с женой должны
непременно поехать туда следующим летом, и как мы будем там жить, и как он
подыщет для нас недорогой пансионат, и как мы оба будем работать каждый
день, купаться, валяться на песке, загорать и выпивать только по аперитиву
перед обедом и перед ужином. Зельда будет счастлива там, сказал он. Она
любит плавать и прекрасно ныряет -- ей нравится такая жизнь, и она захочет,
чтобы он работал, и все устроится. Они с Зельдой и дочкой непременно поедут
туда летом.
Я пытался убедить его писать рассказы в полную силу, а не подгонять их
к шаблонам, как, по его словам, он делал.
-- Вы же написали прекрасный роман,-- сказал я ему,-- и вы не имеете
права писать дребедень.
-- Но роман не расходится,-- ответил он,-- и я должен писать рассказы,
такие рассказы, которые можно продать.
-- Напишите самый лучший рассказ, на какой вы только способны, и
напишите его честно.
-- Я так и сделаю,-- сказал он.
Однако ему еще везло, что он вообще мог работать.
Зельда не поощряла тех, кто ее домогался. Но это ее развлекало, а Скотт
ревновал и ходил с ней повсюду. Это губило его работу, а она больше всего
ревновала его к работе.
Весь конец весны и начало лета Скотт пытался работать, но ему удавалось
это только урывками. Когда я виделся с ним, он всегда был весел, иногда
надрывно весел, остроумно шутил и был хорошим собеседником. Когда наступали
особенно черные дни, я выслушивал его жалобы и старался внушить ему, что
стоит только заставить себя, и он снова будет писать так, как он может
писать, и что только смерть непоправима. Он посмеивался над собой, и пока он
был способен на это, я считал, что он в безопасности. За это время он
написал один очень хороший рассказ -- "Богатый мальчик", и я был убежден,
что он может писать даже лучше, как это потом и оказалось.
Летом мы были в Испании, и я начал первые наброски романа и окончил его
в сентябре уже в Париже. Скотт и Зельда жили на Антибском мысе, и осенью,
когда мы встретились в Париже, я увидел, что Скотт очень изменился. Он не
бросил пить на Ривьере, и теперь был пьян не только по вечерам, но и днем.
Он уже не считался с тем, что другие работают, и приходил к нам на улицу
Нотр-Дам-де-Шан и днем и вечером, когда бывал пьян. Он стал вести себя очень
грубо с теми, кто стоял ниже его или кого он считал ниже себя.
Как-то он пришел на лесопилку с дочкой -- у няни-англичанки был
выходной день, и за ребенком смотрел Скотт,-- и на лестнице девочка сказала
ему, что ей нужно в уборную. Скотт стал раздевать ее тут же, и хозяин,
живший над нами, вышел и сказал:
-- Мосье, туалет прямо перед вами, слева от лестницы.
-- Да, и я суну тебя туда головой, если ты не уберешься отсюда,--
ответил Скотт.
С ним было очень трудно всю эту осень, но в трезвые часы он начал
работать над романом. Я редко видел его трезвым, однако трезвый он всегда
был мил, шутил по-старому и иногда даже по-старому подтрунивал над собой. Но
когда он был пьян, он любил приходить ко мне и пьяный мешал мне работать
почти с таким же удовольствием, какое испытывала Зельда, когда мешала ему.
Это продолжалось несколько лет, но зато все эти годы у меня не было более
преданного друга, чем Скотт, когда он бывал трезв.
В ту осень -- осень 1925 года -- он обижался, что я не хочу показать
ему рукопись первого варианта "И восходит солнце". Я объяснил ему, что
прежде я должен все прочесть сам и написать заново, а до этого не хочу ни
обсуждать роман, ни показывать его кому бы то ни было. Мы собирались уехать
в Шрунс -- местечко в Форарльберге, в Австрии,-- как только там выпадет
первый снег.
Там я переделал первую половину романа и кончил эту работу, помнится, в
январе. Я отвез рукопись в Нью-Йорк и показал Максу Перкинсу в издательстве
"Скриб-нерс", а потом вернулся в Шрунс и закончил работу над книгой. Скотт
увидел роман только в конце апреля, когда он был полностью переработан и
перекроен и отправлен в "Скрибнерс". Я помню, как мы шутили с ним по этому
поводу и как он волновался и горел желанием мне помочь -- как
всегда, когда работа уже сделана. Но пока я переделывал книгу, его помощь
мне была не нужна.
Пока мы жили в Форарльберге и я переделывал роман, Скотт с женой и
дочкой уехали из Парижа на воды в Нижние Пиренеи. У Зельды началось весьма
распространенное кишечное заболевание, которое вызывается злоупотреблением
шампанским и которое в те времена считалось колитом. Скотт не пил, он
старался работать и звал нас в Жуан-де-Пэн в июне. Они подыщут для нас
недорогую виллу, на этот раз он не станет пить, и все будет как в добрые
старые времена: мы будем купаться, станем здоровыми и загорелыми и будем
пить один аперитив перед обедом и один перед ужином. Зельда выздоровела, оба
они чувствуют себя прекрасно, и его роман продвигается блестяще. Он должен
получить деньги за инсценировку "Великого Гэтсби", идущую с большим успехом,
и за право на экранизацию, и поэтому ему не о чем беспокоиться. Зельда
чувствует себя великолепно, и все будет в порядке.
В мае я жил один в Мадриде, и работал, и отправился в Жуан-де-Пэн, куда
я прибыл на поезде из Байонны в третьем классе и страшно голодный, потому
что по собственной глупости остался без денег и последний раз ел в Андайе на
франко-испанской границе. Вилла оказалась милой, Скотт жил неподалеку в
чудесном доме, и я был рад увидеться со своей женой, которая прекрасно вела
хозяйство на вилле, и с нашими друзьями; аперитив перед обедом был
превосходен, и мы повторили его несколько раз. Вечером в нашу честь в
"Казино" собралось общество -- совсем небольшое: Маклиши, Мэрфи,
Фиц-джеральды и мы, жившие на вилле. Никто не пил ничего, кроме шампанского,
и я подумал, как здесь весело и как хорошо здесь писать. Тут было все, что
нужно человеку, чтобы писать,-- кроме одиночества.
Зельда была очень красива -- золотистый загар, темно-золотистые волосы
-- и очень приветлива. Ее ястребиные глаза были ясны и спокойны. Я подумал,
что все хорошо и что в конце концов все обойдется, но тут она наклонилась ко
мне и открыла свою великую тайну: "Эр-нест, вам не кажется, что Христу
далеко до Эла Джол-сона?"
Никто в то время не обратил на это внимания. Это был просто секрет
Зельды, которым она поделилась со мной, как ястреб может поделиться чем-то с
человеком. Но ястребы не делятся добычей.
Скотт не написал ничего хорошего, пока не понял, что Зельда помешалась.
Проблема телосложения
Много позже, уже после того, как Зельда перенесла свое первое так
называемое нервное расстройство, мы как-то оказались одновременно в Париже,
и Скотт пригласил меня пообедать с ним в ресторане Мишо на углу улицы Жакоб
и улицы Святых Отцов. Он сказал, что ему надо спросить меня о чем-то очень
важном, о том, что для него важнее всего на свете, и что я должен ответить
ему честно. Я сказал, что постараюсь. Когда он просил меня сделать ему
что-нибудь честно -- а это не легко было сделать, и я пытался выполнить его
просьбу,-- то, что я говорил, сердило его, причем чаще всего уже потом,
когда у него было время поразмыслить над моими словами. Он был бы рад их
уничтожить, а иногда и меня вместе с ними.
За обедом он пил вино, но оно на него не подействовало, так как перед
обедом он ничего не выпил. Мы говорили о нашей работе и о разных людях, и он
спрашивал меня о тех, кого мы давно не встречали. Я знал, что он пишет
что-то хорошее и по многим причинам работа у него не ладится) но говорить он
хотел со мной не об этом. Я все ждал, когда же он перейдет к тому, о чем я
должен сказать ему правду, но он коснулся этой темы только в самом конце,
словно это был деловой обед.
Наконец, когда мы ели вишневый торт и допивали последний графин вина,
он сказал:
-- Ты знаешь, я никогда не спал ни с кем, кроме Зельды.
-- Нет, я этого не знал.
-- Мне казалось, что я говорил тебе.
-- Нет. Ты говорил мне о многом, но не об этом.
-- Вот про это я и хотел спросить тебя.