Андрею Андреевичу пространное письмо, где доказывал, что совершенно
невиновен. Его письмо осталось без последствий. Он дважды судился ("тройкой"
и "пятеркой"), но даже кровавая "пятерка" не смогла найти достаточных улик
для его осуждения, и он был в конце концов казнен Берией в начале Великой
Отечественной войны без приговора. Это все стало потом известно из
следственных материалов по делу Берии.
Возвращаюсь к 1937 г., к областной партийной конференции. Ее мы
закончили в нормальные сроки, наверное, за пять дней, а может быть, даже
меньше. Перед принятием резолюции я просмотрел ее проект. Резолюция была
ужасная, столько было там накручено о врагах народа. Она требовала
продолжать оттачивать нож и вести расправу (как теперь уже ясно, с мнимыми
врагами народа). Не понравилась мне эта резолюция, но я был в большом
затруднении: как же быть? Я был первым секретарем, а на первого секретаря
ложилась главная ответственность за все, да и сейчас она тоже не ослабла.
Хотя, по-моему, это является с точки зрения внутрипартийной демократии нашей
слабостью, потому что руководитель тем самым подчиняет себе коллектив. Но
это уже другой вопрос.
Решил опять посоветоваться со Сталиным. Позвонил ему и сказал: "Товарищ
Сталин, наша областная партийная конференция заканчивает свою работу, проект
резолюции составлен, но я хотел бы вам доложить и попросить совета. Ведь
резолюция Московской областной партийной конференции будет взята образцом
для других партийных организаций". "Приезжайте, -- говорит, --сейчас". Я
приехал в Кремль, Молотов тоже был там. Показал я Сталину резолюцию, он ее
прочел, взял красный карандаш и начал вычеркивать: "Это надо выбросить, и
это, и это выбросить, и это. А это вот можно так принять". Политическая,
оценочная часть резолюции стала неузнаваемой. Все "недобитые враги народа"
были Сталиным вычеркнуты. Остались там положения о бдительности, но они по
тому времени считались довольно умеренными. Если бы я такую резолюцию сам
предложил на конференции, не спросив Сталина, то мне бы не поздоровилось:
она не шла в тон нашей партийной печати, как бы смягчала, принижала остроту
борьбы, к которой призывала "Правда".
Мы приняли эту резолюцию и опубликовали ее. После этого меня буквально
засыпали звонками. Помню, Постышев звонил из Киева: "Как это вы сумели
провести конференцию в такие сроки и принять такую резолюцию?". Я ему,
конечно, рассказал, что она в проекте была не такой, но что я показал ее
Сталину, и Сталин своей рукой вычеркнул положения, обострявшие борьбу с
врагами народа. Тогда Постышев говорит: "Мы тоже тогда будем так действовать
и возьмем вашу резолюцию за образец". Описанные выше события опять
выставляли Сталина с лучшей стороны: он не хотел ненужного обострения, не
хотел лишней крови. Да мы тогда и не знали, что арестованные уничтожаются, а
считали, что они просто посажены в тюрьму и отбывают свой срок наказания.
Все это вызывало еще большее уважение к Сталину и, я бы сказал, преклонение
перед его гениальностью и прозорливостью.
Наша Московская партийная организация была сплоченной и являлась
настоящей твердыней и опорой Центрального Комитета в борьбе против врагов
народа и за реализацию решений партии о построении социализма в городе и
деревне. Но гадости продолжались, люди исчезали. Я узнал, что арестован
Межлаук, которого я очень уважал. Межлаук пользовался заслуженным доверием и
уважением Сталина. Помню такой случай. У нас проводилось какое-то совещание,
а на это совещание приехал из Англии видный физик Капица36. Сталин решил его
задержать и не дать вернуться в Англию. Это было поручение Межлауку. Я
случайно был у Сталина, когда он объяснял, как убедить Капицу остаться:
уговорить его, а в крайнем случае просто отобрать заграничный паспорт.
Межлаук говорил с Капицей и докладывал Сталину. Потом я узнал, что
договорились о том, что Капица остается у нас (конечно, помимо своей воли),
но с тем, что создаются условия для его работы. Хотели построить ему
специальный институт, где он мог бы с большей пользой использовать свои
знания на благо нашей страны. При этом Сталин довольно плохо характеризовал
Капицу, говорил, что он не патриот и т.п. Построили для него такой
институт--желтое здание в конце Калужской улицы, неподалеку от Воробьевых
(Ленинских) гор.
Возвращаюсь к Межлауку, который прежде работал у Куйбышева в Госплане.
Его я знал, так как соприкасался с Госпланом, когда работал в Московском
комитете партии. Городское хозяйство Москвы планировалось не через область и
не через Российскую Федерацию, а непосредственно Госпланом. Поэтому мне
приходилось иметь дело с Межлауком. Кроме того, он часто делал доклады на
московских городских и районных активах. И вдруг Межлаук -- тоже враг
народа! Стали исчезать и другие работники Госплана, потом Наркомтяжпрома.
Петля затягивалась. В нее стали попадать работники, протеже самого
Орджоникидзе.
Орджоникидзе, как у нас называли его -- Серго, пользовался очень
большой популярностью и заслуженным уважением. Это был человек рыцарского
склада характера. Помню, проводилось совещание строителей в зале Оргбюро ЦК
партии. Председательствовал на этом совещании Орджоникидзе, присутствовал
Сталин. Собрался узкий круг людей. Вообще же там помещалось 200 или 300
человек, не больше. От Москвы был приглашен я и выступил там с довольно
острой критикой хода строительства в Москве. Этим строительством тогда
занимались Серго и Гинзбург37. Гинзбург--хороший строитель, и Серго его
заслуженно поддерживал. Но в каждом большом деле есть много недостатков,
другой раз даже больших недостатков, и я выступал, защищая интересы
городского строительства и критикуя Гинзбурга и Наркомтяжпром. Серго (он
глуховат был на ухо) вытянулся ко мне, слушает, умиленно улыбаясь, и подает
реплики: "Откуда ты знаешь строительство, откуда, слушай, откуда?". С таким
он хорошим чувством это произносил... Мое выступление было опубликовано
потом в газете Наркомтяжпрома, не помню, как она называлась. Редактировал
эту газету очень хороший человек и хороший коммунист, кажется, Васильковский
или Васильков. Погиб, бедняга, как и многие другие.
Помню, Серго не однажды звонил по ряду вопросов мне в Московский
комитет. Однажды звонит: "Товарищ Хрущев (он говорил с сильным грузинским
акцентом), ну что вы там не даете покоя Ломинадзе, все критикуете его?". Я
отвечаю: "Товарищ Серго, ведь вы знаете, что Ломинадзе -- это активнейший
оппозиционер и, собственно, даже организатор оппозиции. Сейчас от него
требуют четких выступлений, а он выступает расплывчато и сам дает повод для
критики. Что я могу сделать? Ведь это факт". -- "Товарищ Хрущев, послушай,
ты что-нибудь сделай, чтобы его меньше терзали". Говорю, что это очень
трудно мне сделать, а потом я и сам считаю, что его правильно критикуют.
Ломинадзе был близкий к Серго человек, и Серго относился к нему с
большим уважением и большой чуткостью. Уже позднее узнал я про такой случай
лично от Сталина. После того как умер Орджоникидзе, Сталин рассказывал, что
вот, мол, Серго--что это за человек был! Я (Сталин) лично узнал от него, что
к нему пришел Ломинадзе и высказывал свое несогласие с проводимой партией
линией, но взял с Серго честное слово, что все, что он скажет, не будет
передано Сталину и, следовательно, не будет обращено против Ломинадзе. Серго
дал такое слово. Сталин возмущался: как это так, как можно давать такое
слово? Вот какой этот Серго беспринципный! В конце концов при каких-то
обстоятельствах Серго сам рассказал Сталину, что он дал слово Ломинадзе и
поэтому говорит сейчас Сталину при условии, что Сталин не сделает
каких-нибудь организационных выводов на основе сказанного Ломинадзе. Но
Сталин никаких честных слов не признавал, и в конце концов Ломинадзе был
послан в Челябинск, где его довели до такого состояния, что он застрелился.
До этого он был в Москве секретарем парткома на заводе авиационных
двигателей.
Однажды в выходной день я был на даче. Мне звонят и говорят, чтобы я
позвонил в ЦК. Там мне сказали: "Товарищ Хрущев, умер Серго. Политбюро
создает комиссию по похоронам, вас включают в эту комиссию. Прошу к
такому-то часу приехать к председателю комиссии, будем обсуждать вопросы,
связанные с похоронами Серго". Утром Серго похоронили. Прошло много времени.
Я всегда отзывался о Серго с большой теплотой. Однажды (это уже, по-моему,
было после войны) я приехал с Украины. Мы были у Сталина, вели какие-то
разговоры, иной раз довольно беспредметные, "убивали время". Я сказал:
"Серго -- вот был человек! Умер безвременно, еще молодым, жалко такой
потери". Тут Берия подал какую-то недружественную реплику в адрес Серго, и
больше никто ничего не сказал. Я почувствовал, что я что-то сказал не то,
что следовало в этой компании. Кончился обед, мы вышли. Тогда Маленков
говорит мне: "Слушай, ты что так неосторожно сказал о Серго?". -- "А что ж
тут неосторожного? Серго -- уважаемый политический деятель". -- "Да ведь он
застрелился. Ты знаешь об этом?". Говорю: "Нет. Я его хоронил, и тогда нам
сказали, что Серго (у него, кажется, болели почки) скоропостижно умер в
выходной день". "Нет, он застрелился. Ты заметил, какая была неловкость
после того, как ты назвал его имя?". Я сказал, что это я заметил и был
удивлен.
Но что Берия подал враждебную реплику, не было неожиданностью, потому
что я знал, что Берия плохо относился к Серго, а Серго не уважал Берию.
Серго был теснее связан с грузинской общественностью и, следовательно, знал
о Берии больше, чем Сталин. Если сопоставить Серго и Сталина: оба --
грузины, старые большевики, но совершенно разные люди, Серго внимательный, с
большой душевной теплотой, хотя и очень вспыльчивый. Как-то на заседании
Политбюро он вспылил, не знаю, по какому поводу, против наркома внешней
торговли Розенгольца, замахнулся на него и не знаю, как сдержался. Мне
известен случай, когда раньше, в Грузии, он ударил кого-то еще при Ленине.
Дело разбирал партийный комитет. Вот как уживаются иной раз в одном лице
противоположные качества. Но главное, за что уважали его, -- это
человечность, доступность и справедливость.
О смерти Орджоникидзе мне подробно рассказал Анастас Иванович Микоян,
но значительно позже, после смерти Сталина. Он говорил, что перед его
смертью (тот покончил с собой не в воскресенье, а в субботу или раньше) они
очень долго ходили с Серго по Кремлю. Серго сказал, что дальше не может так
жить, Сталин ему не верит, кадры, которые он подбирал, почти все уничтожены,
бороться же со Сталиным он не может и жить так тоже больше не может.
А правду я узнал совершенно случайно, причем во время войны. Я приехал
с фронта. У Сталина на обеде, который тянулся целую ночь, видимо, я попал в
ненормальное состояние. Вспомнил я вдруг о Серго, начал говорить о нем
добрые слова: лишились мы такого человека, умного, хорошего, рано он умер, а
мог бы еще и пожить, и поработать. Смотрю, сразу за столом такая реакция,
как будто я сказал что-то неприличное. Правда, никто мне ничего не сказал, и
такое, знаете ли, повисло молчание. Я это увидел, а потом, когда мы с
Маленковым вышли, я говорю ему: "В чем дело?" -- "А что, ты разве ничего не
знаешь?" -- "Да о чем ты?"
-- "Ведь Серго-то не умер, а застрелился, Сталин его осуждает, а ты
по-доброму сказал о нем, поэтому и возникла пауза, которую ты заметил". --
"В первый раз слышу! Вот так-так...".