со дня на день запустят атомную электростанцию, мы не смеемся над своими
монахами. Но одно дело видеть его на улице возле монастыря, и совсем
другое - посреди спортивной арены, в перекрестье прожекторов. И поэтому по
рядам зрителей прокатился конфузливый смешок, и даже Мертон переступил с
ноги на ногу и недоуменно покосился на судей: дескать, кого же вы мне это
подсунули?! Только нашему монаху все было нипочем. Стоял себе спокойно,
невозмутимо и таращился по сторонам, будто тысячи эти сумасшедшие не на
него собрались сюда посмотреть, а исключительно для того, чтобы он
отвлекся от возвышенных размышлений, за ними наблюдая.
А потом судья развел противников и дал команду к началу боя. В этот
момент нашему священнослужителю вздумалось почесаться, что он и проделал с
большим наслаждением. И это окончательно убедило всех, включая Мертона,
что на арену вышел самоубийца. Впрочем, вряд ли Мертон задумал что-то
серьезное: наверняка его предупредили, что в нашей стране монаха лучше
пощадить. Лупить, стало быть, но не в полную силу. Поэтому Гроссмейстер
терпеливо дождался, когда у соперника прошел зуд, и лишь тогда быстро
двинулся вперед. Он с ходу нанес обходной удар ногой, "маваси",
намереваясь разом покончить с этим балаганом. Затрещало белое кимоно,
ветерок пронесся над ареной... Я зажмурился.
Но чудаковатого монаха не оказалось в том месте, куда пришелся удар.
Он возник немного в стороне от места схватки, все такой же спокойный,
задумчивый, до предела углубленный в себя. И только я догадывался, что все
это время он старательно шелестел страницами учебника по каратэ в своей
невероятной памяти.
Мертон развернулся к нему. На мгновение замер. Словно ловил его в
перекрестье прицела своими стеклянными глазами. А потом тело его
взорвалось одним движением, рука пошла от плеча, как ракета из пусковой
шахты - с той же силой и скоростью. И будто бы даже грохот прокатился над
ареной от этого страшного удара... Между тем, как его противник, не меняя
позы, очутился в трех шагах за его спиной. Я уверен, что многим искренне
захотелось протереть глаза. В том числе и Мертону.
Гроссмейстер немедля выстрелил длинным "цуки" - это основной удар в
каратэ, если вы знаете... Тут они впервые вошли в контакт, потому что
монах добрался до нужной страницы, прочитал, что там пишут умные люди, и
попробовал заблокировать атаку. Но слегка ошибся и сделал это не так, как
обычно принято в каратэ, то есть в направлении движения атакующего - с
тем, чтобы использовать его же собственную силу. Вместо этого он поставил
Мертону встречный блок против движения его руки, и этот конь, играючи
ломавший бетонные плиты, с криком боли схватился за предплечье. Врачи по
краям арены вскинулись, не сразу сообразив, к кому же спешить, но судья
остановил их: Мертон не просил о помощи. Он был потрясен, но не напуган.
Он просто не умел пугаться, не был приучен, потому что еще не встречал
равного себе. Не знал он, что по неведению сцепился с древним
человеком-молнией, непобедимым воином нашей земли, одним из тех, кто века
назад отражал набеги всяких там кочевников и самураев, кто долбил в хвост
и в гриву всех рвавшихся в наши горы, кто пришиб фалангистов десять лет
назад, когда им захотелось власти и крови!.. Одним словом, вы понимаете,
что я тогда переживал.
Пока Мертон приходил в чувство, монах стоял в двух шагах напротив
него и ждал. И вся Большая арена ждала, замерла на вздохе, не веря
собственным глазам.
Потом Гроссмейстер принял боевую стойку и двинулся вперед, хотя в нем
ощущалась громадная неуверенность. Должно быть, только теперь он испытал
нужду собрать воедино всю свою силу, мастерство и злость, чтобы победить.
И уж, разумеется, начисто забыл обо всех увещеваниях насчет вежливого
обращения с местными священнослужителями.
Тут все и закончилось.
Монах ударил его - быть может, один раз, быть может - все сто. Никто
не видел удара, а на рапиде, который накрутили почуявшие сенсацию
хроникеры, картинка оказалась смазанной. В одном я абсолютно уверен: он
бил не кончиками пальцев, как большие мастера, а кулаком. Книжка-то была
для начинающих, там на каждой странице призывы: берегите пальцы да
берегите пальцы... Думаю, что пальцами он попросту пробил бы Мертона
насквозь, как гнилую тыкву. Но и без того половина зрителей клялась и
божилась, будто они видели, как его кулак вышел из спины Гроссмейстера...
Что ни говорите, а Мертон был великим бойцом, пусть даже и скотиной
редкостной. Он сумел подняться после этого удара, хотя наверняка
чувствовал себя так, словно в него врезался танк. Он выпрямился, но уже
был не в состоянии даже закрыться, его руки висели плетьми, колени
подламывались.
И тогда монах протянул руку, ухватил Мертона за рукав с нашитым
черным пауком и дернул на себя. Рукав оторвался, монах отбросил его прочь
и, отходя, наступил босыми пятками. Будто гадину растоптал. А отходил он
потому, что Мертон, не в силах устоять от рывка, валился на татами ничком.
Полагаю, вы догадываетесь, что происходило на трибунах. Скажу только,
что снесли и сравняли с землей центральные ворота, в которых били
подвернувшихся фалангистов и вступившуюся за них полицию. И до сих пор,
кстати, не отстроили. Сам я того не видел, но дружки говорят, что давно
так душу не отводили!.. Нашего монашка сгоряча хотели объявить святым, да
разыскать не смогли: под шумок сгинул. Вместе с одним таксистом...
Остались лишь посох и сандалии. Между прочим, вы можете их видеть в нашем
музее спортивной славы при Большой арене.
Вообразите себе: едем это мы с вами по тихим извилистым улочкам
маленькой столицы крохотного государства, а где-то на окраине, в затхлой
комнатушке, доверху заваленной книгами, за письменным столом сидит
человек, обладающий секретом невероятного могущества. Он мог бы иметь
деньги и власть, если бы захотел, но он просто сидит и пишет. Потому что
деньги, конечно, неплохая штука, но они не главное в этой жизни. Да и во
всех последующих воплощениях. Совсем не главное... Так что пусть он сидит
себе и пишет, а мы тем временем подъедем к самому шикарному столичному
отелю. Только не пугайтесь его внешнего вида, внутри он гораздо
привлекательнее. Настоящий экстра-супер-люкс.
Почему я не побоялся вам все это рассказать? Ну что вы, разве я похож
на сумасшедшего... Я же отлично знаю, что у вас там тоже не любят черных
пауков.
РОМАН ВЕКА
За окном день сменился вечером. После вечера, как и полагается,
пришла ночь. И она промелькнула так же мимолетно, чтобы уступить место
рассвету.
Как и вчера, как и месяц назад.
Рагозин ничего этого не видел и не знал. Он жил растительной жизнью.
Ел, когда хотелось. Спал, когда валился с ног. Бриться перестал вовсе.
Умывался, когда вспоминал об этом. Как всякое уважающее себя растение, он
подчинил свое существование единственной цели. Для растения такой целью
было плодоношение. Для Рагозина - его роман.
Весь мир сосредоточился для него вокруг царапанной, вытертой до
голого дерева поверхности письменного стола. Ток времени измерялся не
вращением стрелок часов, которые по всей квартире давно встали, а
убыванием стопки листов чистой бумаги и, соответственно, приростом стопки
листов бумаги исписанной.
Когда у Рагозина кончилось курево, он бросил курить. Затем опустел
холодильник, и он едва не бросил есть. Но на голодный желудок не думалось,
не работалось, и Рагозин впервые за последние дни вышел на улицу за
продуктами. Там он узнал, что настала осень. Поэтому, когда он вернулся за
стол, осень настала и в его романе. Герои с героинями ходили по мокрому
асфальту выдуманного Рагозиным города, прятались под зонтами, поднимали
воротники и кляли непогоду.
Так вот, ночь уступила место рассвету. Рагозин дописал последнюю
фразу и поставил последнюю точку. Откинулся на спинку стула и с треском
потянулся.
И понял, что создал гениальное произведение. По-настоящему
гениальное, без дураков.
Некоторое время он сидел тихонько, привыкая к мысли о том, что он
гений и жить, как раньше, ему уже нельзя. Потом протянул руку к телефонной
трубке, которую время обметало пыльным налетом, и набрал номер квартиры
ближайшего друга, первого своего критика.
- У меня тут образовалось кое-что, - сказал он нарочито небрежно. -
Не оценишь ли?
После обеда приехал друг. Они посидели на замусоренной донельзя
рагозинской кухоньке, рассосали два кофейничка и поболтали обо всякой
ерунде. Потом друг забрал рукопись и уехал. А Рагозин слонялся по комнате,
не зная, чем себя занять, пока не сообразил одеться и убрести куда глаза
глядят. Вечер он скоротал в кинотеатре, где просмотрел какой-то пустяшный
индийский фильмишко с обязательными песнями и плясками. Творимые по ходу
действия нелепицы его не занимали. Рагозин думал о том, что его роман
непременно будет экранизирован. Что воплотить свой замысел он дозволит
Никите Михалкову, не больше и не меньше. Ну в самом предельном случае -
Лопушанскому.
Домой Рагозин пришел умиротворенный. И вскоре заснул. Зазвонил
телефон.
Это был друг. Он долго сопел в трубку, не зная, с чего начать. А
потом сказал, что роман Рагозина гениален. Что он выше всякой критики, что
само имя Рагозина войдет в анналы человеческой письменности если не
впереди, то по крайней мере где-то в непосредственной близости от имени
Маркеса. Под конец друг, здоровенный мужичище, весь в якорях и голых
русалках, сменивший двух жен и схоронивший всю свою родню, гаубицей не
прошибешь и танком не своротишь, заплакал как дитя и объявил, что счастлив
быть другом такого человека, как Рагозин, и только благодаря этому
претендовать на какое-никакое, а место в истории.
Рагозин слушал эти слова и тоже плакал от счастья и любви ко всему
человечеству. Он думал, что теперь можно и умереть. Что было бы хорошо
умереть прямо сейчас, не отходя от телефона, в эту минуту наивысшего
блаженства. Но потом понял, что это окажется предательством по отношению к
ближним. Не имел он права умереть прежде, чем напишет еще с десяток
шедевров. Даже не напишет - а одарит ими цивилизацию и культуру! Прижимая
к уху теплую пластмассовую трубку с хлюпающим оттуда другом, Рагозин
ощущал себя титаном Возрождения. Он твердо решил прожить до ста лет и всю
эту чертову прорву времени писать, писать и писать. Это был его долг, его
святая обязанность перед будущим.
Слухи о рагозинском романе ползли по городу, подобно потоку
огнедышащей лавы, они оккупировали дома, баррикадировали улицы,
захватывали почту и телеграф. Каким-то совершенно немыслимым образом, при
помощи интриг, шантажа и подкупа рукопись романа ушла на сторону, возникая
одновременно в десятке мест, пока не угодила в алчные руки коллег Рагозина
по литкружку, таких же, как и он сам, вечнозеленых писателей, которые тыщу
раз уже перессорились, а то и передрались между собой из-за несуществующих
привилегий и несветящих кормушек, которые все свободное от писания время
занимались сыроядением себе подобных, рвали в клочья всех, кто только
заикался о претензиях на прорыв в издательство в обход общей очереди... К
вечеру следующего дня все они на почве рагозинского романа помирились,
забыли прежнюю вражду на том основании, что никто из них, равно как и
никто из числа старших товарищей, уже увенчанных лаврами и оснащенных
удостоверениями о принадлежности к литературному цеху, не достоин даже