устремленным в грохочущий мрак Азовского залива.
-- Ума? -- взвизгнул он и расхохотался. -- Ума-то хватит! В малых дозах
ума у нас хватает, а много не нужно!
-- Что с тобой, Марлен? Идем назад, в "Трезубец"! -- Лучников с трудом
остановил стремящееся куда-то мощное тело Марлена Михайловича, повернул его
в обратном направлении.
Марлен Михайлович вырвался, прижался к бетонным плитам дамбы Третьего
Казенного Участка, распростер вдоль стены руки. Глаза его, расширившись
неимоверно, проницали ночной шторм, а рот кривился в саркастическом смехе.
Грохочущие белые валы один за другим шли на них, и Лучников подумал,
что буря усиливается и в конце концов может расплющить их о камни дамбы.
Пока валы разбивались метрах в двадцати от них, но бурлящая пена
докатывалась уже до стены. Через час волна будет бить в дамбу и взлетать над
ней, как сейчас она взлетает над морем.
-- Вот как? Ты сторонник постепенности. Луч? -- бормотал, борясь с
неудержимым смехом, Марлен Михайлович. -- Ты хочешь только себя принести в
жертву, да? Всех остальных ты хочешь спасти? Мессианство? Выход в астрал?
Протоптал себе дорожку на Голгофу? Ты не понимаешь разве, что дело не в
мудрости наших мудрецов и не в твоей жертвенности? Ты что, разве не видишь
ее? Не замечаешь ее свечения? Не понимаешь, что это она
нас всех крутит?
Перепуганный Лучников тряхнул Марлена Михайловича, шлепнул его по щеке
тяжелой ладонью.
-- У тебя срыв, Марлен! Возьми себя в руки. О чем ты бормочешь?
-- Об Основополагающей, вот о чем, -- захохотал Кузенков.
Лучников неуверенно рассмеялся.
-- Это ваши марксистские бредни, а я не марксист.
-- Ха-ха-ха! -- Кузенков взревел совсем уже бешеным хохотом и простер
руки во мглу. -- Марксист ты или в боженьку своего веруешь, но ведь не
можешь ты не видеть реальности, не можешь не видеть ее, ее огромного
тела, ее свечения!
Он оттолкнулся от стены, побежал к морю, и через минуту очередной белый
вал накрыл его с головой. Лучников бросился за ним. Волна откатывалась, и
теперь они оба оказались по пояс в кипящей белой пене... то тут, то там в
водоворотах крутились ящики, бревна, доски, комки пластика, бутылки, куски
пенопласта, обрывки оранжевой штормовой одежды. Лучникова отделяло от
Кузенкова метров десять, он понял, что может его догнать, когда вдруг луч
мощного прожектора опустился на море сверху, с дамбы, и он увидел в этом
луче, как новая белая стена, неистовая, идет на них, подбрасывая на гребне
новые ошметки моря.
-- Марлен! -- отчаянно закричал он. -- Стой! Кузенков, словно ребенок,
ошарашенный счастьем купания, повернул к нему хохочущее лицо.
-- Она! Она! -- кричал генконсультант.
Вал накрыл его, потом вышвырнул на гребень. В луче прожектора было
отчетливо видно, как в голову ему въехало толстенное бревно. Через мгновение
вода накрыла и Лучникова. Он бешено поплыл вперед, снова пытаясь догнать
Кузенкова.
Когда он вытаскивал на берег бесчувственное тело генерального
консультанта, на дамбе и на полосе песка вдоль дамбы уже было полно народу.
Он видел стоящую по пояс в воде Кристину, бегущих к нему ребят охраны, видел
Сергеева, Востокова и даже Игнатьева-Игнатьева. Все было отчетливо видно,
повсюду полыхали софиты. Ти-Ви-Миг вел прямую передачу с места действия.
XIV. Весна
В середине весны, то есть к концу апреля, склоны Карадага, Сюрю-Кая и
Святой Торы покрываются цветами горного тюльпана и мака, что радует и
вдохновляет зрение. Цветение полыни, чебреца и лаванды наполняет воздух
мимолетной, такой, увы, летучей и быстро пропадающей обонятельной поэзией.
Не хочется пропустить ни мига из этой череды быстро проносящихся мигов
цветения. Ночью -- окна настежь, днем -- блуждание по горам. "Я надеюсь, что
после меня тысячи тысяч раз будет цвести этот склон, ведь вот после Макса
чуть не полсотни раз цветет... -- думал Арсений Николаевич. -- Ну, а когда
земля начнет остывать, когда солнце начнет остывать, то по теории
вероятности все равно где-нибудь во Вселенной возникнет точно такой же склон
и на нем будут раз в год цвести тюльпаны и маки, лаванда, полынь и чебрец...
" С улыбкой подумалось, конечно, что по теории вероятности может оказаться в
тех неведомых глубинах и подобный старик среди подобного цветения, но улыбка
эта была подавлена коротким смешком.
Между тем, высокий старик в старом белом свитере из альпаки, в старых
крепчайших ботинках, вполне еще ловкий и совершенно уже добрый и чистый, что
в старости случается далеко не со всеми, вполне был достоин повторения в
рамках теории вероятности.
В это утро спутником Арсения Николаевича по прогулке был другой старик,
подполковник в отставке Марковского полка Филипп Степанович Боборыко, такой
же, как и сам Арсений Николаевич, бывший юноша Ледяного Похода. Филипп
Степанович, в отличие от Арсения Николаевича, был рыхл и одышлив. Он и в
отставку-то вышел в 1937 году по причине дурного здоровья, но с тех пор вот
уж столько десятилетий тянул, бесконечно охая и скрипя, основал, развил и
передал детям небольшой, но вполне солидный судоремонтный бизнес, объездил
весь мир. Сейчас, охая и стеная, ругая Арсения Николаевича за то, что вовлек
тот его в немыслимую "по нашим-то мафусаиловым годам" прогулку, подполковник
Боборыко рассказывал о своем прошлогоднем путешествии в Москву и о
наслаждении, которое он испытал на концерте церемониального оркестра
Советской Армии.
-- Арсюша, мон ами, поверь, это было шикарно, елочки точеные! Какой
повеяло российской стариной! Тамбур-мажор подбрасывал жезл, на задах стояли
военные значки, штандарты, сродни, знаешь ли, Семеновским и Преображенским.
Все трубачи такие грудастые и усатые, вот она, имперская мощь, не чета нашим
"форсиз", которые, ты уж извини меня, я знаю, что ты этого не любишь, но,
согласись, с годами стали больше похожи на тель-авивских коммандос, чем на
русскую армию, прости, Арсюша, похожи стали на этих дерзких жидков. А что
они играют -- ты не представляешь! "Морской король", "Тотлебен", "Славянку"
и даже одну нашу, белую, ты себе не представляешь, Арсюша, они играли "Марш
дроздовцев", конечно, без слов, но я пел, Арсюша, я пел, сидя в советском
зале, пел и плакал...
Филипп Степанович слегка даже пробежался по горной тропе, воздвиг свое
грузное тело на камень и, прижав руку к груди, спел не без вдохновения:
Шли дроздовцы твердым шагом,
Враг под натиском бежал,
И с трехцветным русским флагом
Славу полк себе стяжал...
Затем последовала одышка и затяжной кашель со свистом, деликатное, в
кустик, отхаркивание мокроты.
-- Милый Боборыко, -- сказал с улыбкой Арсений Николаевич (любопытно,
что даже в юности у подполковника не было прозвища, сама фамилия
воспринималась как забавная кличка), -- должен тебя огорчить: о "дроздовцах"
эти твои трубачи даже и не слышали, а на дроздовский мотив они поют свое --
"По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед, Чтобы с боем взять Приморье,
Белой армии оплот". Согласись, в поэтическом отношении этот текст явно лучше
нашего.
Филипп Степанович огорчился. С огорчением и очень серьезно он смотрел
на Арсения Николаевича, и тот понимал, что церемониальный оркестр и марши --
лишь повод для серьезного разговора, с которым Боборыко приехал в "Каховку".
Прошло уже около двух месяцев с того момента, как Временная
Государственная Дума обратилась к Верховному Совету с просьбой о включении
Крыма в Союз на правах шестнадцатой республики. Ответа до сих пор не было,
не было никакой реакции из Москвы, словно все это была детская игра, словно
и сам ОК не достоин внимания гигантской Евразии.
-- И все-таки, Арсюша, в Вооруженных Силах там чтут российские
традиции. Представь, отправился я в Лефортово искать свой кадетский корпус.
Представь, сразу нашел. Все те же красные стены, белые колонны, вокруг почти
ничего не изменилось, в здании помещается Артиллерийская академия, у входа
дежурный офицер, стройный, перетянутый ремнями, наш, настоящий, Арсюша,
русский офицер. Я обратился к нему и сказал, что учился здесь кадетом.
Представь, никакой враждебности, представь, наоборот, дружелюбие,
уважение...
-- Что ты хочешь этим сказать, Боборыко? -- мягко спросил Арсений
Николаевич. -- Говори, наконец, впрямую.
-- Я хочу сказать, что в мире болтают о советском милитаризме, но ведь
мы, русские, всегда любили войну, мы... -- Филипп Степанович разволновался
вконец, руки задрожали, дыхание сбилось.
-- Давай присядем. -- Арсений Николаевич посадил старого друга на
нагретый солнцем камень. Огромная чаша коктебельской бухты со всеми ее
парусниками и мотоботами, ее небо с двумя-тремя геликоптерами, ее земля с
уступчатыми домами и завитками фриуэя, с катящимися автомобилями в тишине
лежала под ними. Здесь, на склоне, была тишина, только свиристела близкая
птица да мощно пахли цветущие травы.
-- Ну, скажи, наконец, Филя, скажи, спроси, -- сказал Арсений
Николаевич.
-- Хорошо. -- Филипп Степанович отдышался. -- Арсюша, мы вымираем с
каждым днем. Сколько осталось? И батальона не наберется. Арсюша, меня
послали к тебе товарищи. Мы чувствуем, что они скоро придут. Ведь это
же бесспорно, они придут. Мы и сами бы пришли на их месте, иного быть не
может. Скажи, можем ли мы, последние добровольцы, смотреть на них как на
нашу армию?
Арсений Николаевич не думал ни минуты.
-- Нет, это не наша армия, -- сказал он.
Теплым майским вечером на открытой веранде литературного ресторана
"Набоков" Антон Лучников играл на саксофоне для своей беременной жены.
Выпросил инструмент у музыканта: "Джей, дай мне свою дудку ненадолго, хочу
для жены немного поиграть, она у меня очень беременная". Все тут были свои,
все друзья, все "яки", и, конечно, знаменитый саксофонист Джейкоб Бриль не
отказал Тони, дал свое золотое сокровище, только попросил слюни не пускать.
Кумир подземной пересадки на станции метро "Шатле" заиграл в стиле "ретро"
мелодию "Сентиментальное путешествие"... Он думал, что всех поразит этой
древностью, которую недавно выудил в отцовских архивах, но оказалось -- все
эту штучку знают, вся публика в "Набокове", не говоря уже о музыкантах,
которые тут же к нему подстроились и только лишь слегка улыбались, когда он
пускал "фиксу". Певица же оркестра, длинноногая черная Заира, обтянутая
черным платьем и вся целиком напоминающая стройную изгибающуюся ногу, встала
рядом с Тони и запела:
Gоnnа mаkе а sentimental journey
And renew old memory...
Антон играл, глядя на жену влюбленными глазами. Со дня на день она
родит. У меня будет ребенок, сын и дочь, еще одно родное существо появится в
мире. Мать ушла, но придет ребенок, он заполнит то, что называется гнусным
словом "пустота", черную дыру в пространстве, образовавшуюся с уходом
матери. После недавней смерти матери он почувствовал, что изменился, может
быть, повзрослел, может быть, это называется каким-нибудь другим словом, но
изменился разительным образом. У каждого человека свой космос, но в моем
слишком просторно, слишком много пустот... Мать ушла, а отец и не знает об
этом, орбита его удаляется, он кружит в холодных кольцах своей подлой славы,
все дальше и дальше отстает от меня... и от деда... Счастье, что в мир мой
вошла такая горячая Памела... Вот она сидит в своем африканском широченном
бурнусе, но пузо все равно видно, не спрячешь, там мое дитя...
Черная, тоненькая, дочь татарина и негритянки, Заира, поводя плечами и
бедрами, будто старалась вылезти из своего чулка.