чего-нибудь стоил, а вскоре после этого совсем его упразднил.
Сенат не только не являлся охранителем закона, но сам все время
изменялся в смысле своего состава и все более раболепствовал, ибо
Наполеон не хотел, чтобы какой бы то ни было политический орган
упрочился в общественном мнении. Надо было, чтобы очень умный
народ, слушая громкие фразы об устойчивости, о грядущих
поколениях, чувствовал, что ничто не устойчиво, кроме власти
Наполеона, что ничто не усиливается, кроме его могущества.
"Французы, - сказал он однажды в эти годы, - равнодушны к
свободе; они не понимают и не любят ее; единственная их страсть -
тщеславие, и единственным политическим правом, которым они
дорожат, является политическое равенство, позволяющее всем и
каждому надеяться занять любое место".
Никогда французскому народу не была дана более правильная
характеристика[1].
При императоре французы в силу своей приверженности к теориям
гораздо больше кричали "Свобода!", чем испытывали действительную
в ней потребность. Вот почему отмена свободы печати была основана
на очень правильном расчете. Нация проявила полнейшее равнодушие,
когда первый консул отнял у нее свободу печати и свободу
личности. Сейчас она жестоко страдает от их отсутствия. Но, чтобы
быть справедливой, она не должна брать мерилом событий того
времени свои нынешние чувства. Тогда перенесение шпаги Фридриха
(победителя при Росбахе) в Дом инвалидов вознаграждало нацию за
утраченные ею права. Весьма нередко тирания осуществлялась ради
общего блага: достаточно вспомнить объединение партий,
упорядочение финансов, составление кодексов, строительство дорог.
И, наоборот, можно представить себе правительство, которое по
своей слабости подвергало бы отдельную личность лишь очень
незначительным стеснениям, но все свои малые силы употребляло бы
во вред общим интересам.
Первый консул быстро проникся убеждением, что тщеславие во
Франции является национальной страстью. Чтобы одновременно
удовлетворить и эту живущую во всех страсть и собственное свое
честолюбие, он стремился расширить пределы Франции и усилить свое
влияние в Европе. Парижанин, утром находивший в "Moniteur"
декрет, начинавшийся словами "Голландия присоединена к империи",
восторгался могуществом Франции, находил, что Наполеон сильно
превосходит Людовика XIV, считал за честь повиноваться такому
властителю, забывал о том, что накануне пострадал от рекрутского
набора или от косвенных налогов, и подумывал, как бы выхлопотать
своему сыну какую-нибудь должность в Голландии.
В период, о котором идет речь, Пьемонт, герцогство Пармское и
остров Эльба были последовательно присоединены к республике. Эти
частичные приобретения являлись благодарной темой для разговоров.
Когда Мельци высказал Наполеону свои опасения касательно
присоединения Пьемонта, первый консул с улыбкой ответил на это:
"У меня сильная рука, тяжелая ноша мне по вкусу". Испания
уступила ему Луизиану. Посредством действий, малоизвестных во
всех их подробностях, но, по-видимому, по жестокости и
вероломству вполне достойных Филиппа II, он вернул Франции
владычество над Сан-Доминго. Он созвал в Лионе самых видных
граждан Цизальпинской республики, единственного подлинно
прекрасного творения его политического таланта, Он разрушил их
мечты о свободе, заставив их избрать его президентом. Генуэзскую
аристократию, еще более презренную, нежели венецианская, на
некоторое время спасла ловкость одного из ее представителей,
сначала бывшего в дружбе с Наполеоном, а затем по причине этих
патриотических действий в течение нескольких лет подвергавшегося
гонениям. Гельвеция была вынуждена принять его посредничество.
Но, препятствуя установлению свободы в Италии, он в то же время
пожелал возродить ее в Швейцарии. Он образовал кантон Во и
освободил этот прекрасный край, где свобода сохранилась поныне,
от унизительной тирании бернской аристократии. Германия
неоднократно подвергалась переделам между мелкими ее государями в
зависимости от выгод Наполеона, интересов России и продажности
его министров.
Таковы были действия этого великого человека за один только год.
Сочинители пасквилей и г-жа де Сталь видят в этих действиях
несчастье для рода человеческого; справедливо обратное. Уже целое
столетие Европа испытывает недостаток не столько в благих
намерениях, сколько в энергии, необходимой для того, чтобы
всколыхнуть громаду старых привычек. Отныне великие перевороты
окажутся возможными, только если они будут направлены к улучшению
нравов, иными словами - к счастью человечества. Каждое
потрясение, которому подвергаются все эти обветшалые
установления, приближает их к истинному равновесию[2].
Утверждают, будто после возвращения своего с Лионских Комиций
первый консул возымел намерение объявить себя императором Галии.
Эта затея была должным образом осмеяна. На бульварах появилась
карикатура, изображавшая ребенка, погоняющего палкой индюков;
подпись гласила: "L'Empire des Gaules". Консульская гвардия своим
ропотом дала ему понять, что она еще не забыла клича "Да
здравствует Республика!", так часто увлекавшего ее к победе.
Ланн, самый храбрый из его генералов, дважды спасавший Наполеону
жизнь в Италии и питавший к нему привязанность, которая граничила
со страстью, ярый республиканец, устроил ему бурную сцену.
Но раболепный Сенат и народ, исполненный беспечности,
провозгласили Наполеона пожизненным консулом с правом назначить
себе преемника. Теперь ему ничего уже не оставалось желать, кроме
громкого титула. Необычайные события, которые будут нами
изложены, вскоре облекли его в императорский пурпур[3].
[1] For me (для меня). Что доказывает глупость Бурбонов, так это
то, что, стремясь к абсолютной власти, они не следуют по этому
пути.
[2] Посмотрим на государства, восстановленные после падения
Наполеона; сравните их с тем, чем они были до завоевания,
например, Женева, Франкфурт и т. д. Истинное богатство народа - в
его привычках.
[3] Быть может, уничтожить "вскоре".
ГЛАВА XXIV
Умеренность первого консула, так сильно отличавшаяся от насилий
предыдущих правительств, внушила роялистам безрассудные и
безграничные надежды. Революция обрела своего Кромвеля; они были
настолько глупы, что увидели в нем генерала Монка. Убедившись в
своей ошибке, они стали искать способа отомстить за свои
обманутые надежды и додумались до адской машины. Однажды какой-то
неизвестный попросил встретившегося ему подростка свезти тележку,
на которой стоял бочонок. Дело происходило поздно вечером на углу
улицы Сен-Никез; увидев, что карета первого консула выехала из
Тюильри по направлению к Опере, неизвестный быстро удалился.
Кучер консула, вместо того чтобы остановиться перед тележкой,
мешавшей проезду, недолго думая, пустил лошадей вскачь, с риском
ее опрокинуть[1]. Спустя две секунды бочонок взорвался с
оглушительным грохотом. Несчастный подросток и человек тридцать
случайных прохожих были разорваны на части. Карета первого
консула, отъехавшая всего на каких-нибудь двадцать футов от
тележки, уцелела, потому что успела повернуть за угол Мальтийской
улицы. Наполеон всегда считал, что в этом деле был замешан
английский министр Уиндхем. Он заявил это Фоксу в известном
разговоре, который имел место в Тюильрийском дворце между этими
двумя великими людьми. Фокс сначала усиленно отрицал участие
Уиндхема, а затем стал восхвалять всем известную честность
английского правительства. Наполеон, высоко ценивший Фокса, из
вежливости удержался от смеха[2].
Мир с Англией, заключенный вскоре после этих событий, положил
конец козням роялистов; но спустя некоторое время, когда снова
вспыхнула война, заговоры возобновились. Жорж Кадудаль[3], Пишегрю
и другие эмигранты тайно прибыли в Париж. Моро, вначале
державшийся в стороне, под влиянием офицеров своего штаба,
задавшихся целью разжечь в нем честолюбие, уверил себя, что он
враг первого консула, и стал их сообщником. В Париже происходили
совещания, на которых обсуждались планы убийства Наполеона и
установления нового государственного строя.
[1] См. Ласказа.
[2] Правда об этом деле выяснится впоследствии. В ожидании этого
можете прочесть "Записки" графа де Бобана, являвшегося для
эмигрантов тем, чем для республиканцев был генерал Ланн, а также
памфлеты г-на де Монгальяра.
[3] Семья Кадудаля милостью его величества короля Людовика XVIII
недавно получила дворянство.
ГЛАВА XXVI
Пишегрю и Жорж были арестованы. Пишегрю удавился в тюрьме Тампль,
Жорж был казнен, Моро предан суду и приговорен к тюремному
заключению. Оно было заменено изгнанием, и он уехал в Америку.
Герцог Энгиенский, внук принца Конде, проживавший на территории
герцогства Баденского, в нескольких милях от Франции, был
арестован французскими жандармами, увезен в Венсени, предан суду,
осужден и, как эмигрант и заговорщик, расстрелян. Что касается
более мелких участников заговора, то некоторые из них были
казнены, большинство же - помиловано. Смертная казнь была
заменена им тюремным заключением. Капитан Райт, высадивший
мятежников и, судя по всему, осведомленный об их замыслах, был
захвачен у берегов Франции; он больше года просидел в башне
Тампль, и с ним обходились так сурово, что он покончил жизнь
самоубийством.
Раскрытие этого заговора дало Наполеону возможность осуществить
последний, величайший из его честолюбивых замыслов: он был
провозглашен французским императором, и его власть была объявлена
наследственной. "Этот хитрец, - сказал о нем один из его
посланников, - из всего умеет извлечь выгоду". Таков был, как мне
кажется, подлинный ход этих великих событий[2]. Замечу опять-таки,
что правда о Бона-парте полностью может стать известной не ранее
как через сто лет. Я нигде не встречал сколько-нибудь достоверных
доказательств того, что смерть Пишегрю или капитана Райта не была
делом их собственных рук[3].
Что могло бы побудить Наполеона отдать приказание тайно умертвить
генерала Пишегрю? Первый консул, чей непреклонный характер
приводил в ужас всю Европу и Францию, совершил бы величайшую
политическую ошибку, если бы дал своим врагам повод обвинить его
в преступлении. Любовь армии к Пишегрю была поколеблена долгим
его отсутствием и вконец уничтожена тем злодеянием, которое во
Франции никогда не прощается: явной, бесспорной связью с врагами
родины. Любой военный суд, самый беспристрастный, несомненно,
приговорил бы генерала Пишегрю к смерти как изменника, вошедшего
в сношения с врагами родины, или как заговорщика, замыслившего
свергнуть законное правительство, или, наконец, как изгнанника,
самовольно возвратившегося на территорию республики. Правда,
говорят, будто Пишегрю был подвергнут пытке, будто ружейными
курками ему сдавливали большие пальцы обеих рук и Наполеон, мол,
боялся, как бы эти жестокости не стали известны. Отмечу кстати,
что бесчеловечный обычай пытки отменен во Франции лишь со времени
революции и что большинство европейских государей еще пользуются
им при расследовании заговоров, направленных против них. Наконец,
лучше уж подвергнуться риску быть обвиненным в жестокости, нежели
в убийстве; жестокость легко можно было свалить на кого-нибудь из
низших чиновников, который затем понес бы наказание. Суд мог
вынести Пишегрю смертный приговор, вполне законный в глазах
народа, а затем можно было заменить смертную казнь пожизненным
тюремным заключеннем. Надо сказать, что расчет посредством пытки
добиться важных признаний не оправдывается, когда дело идет о
людях такого закала, как Пишегрю. Применение этого гнусного
средства только усугубило бы стойкость генерала, как это бывает с
храбрыми юными дикарями. Англичане и французы, содержавшиеся под
стражей в Тампле, видели тело Пишегрю, и ни один заслуживающий
доверия человек не передавал, что заметил на нем следы истязаний.
Что касается дела капитана Райта, то на нем нужно остановиться
несколько подробнее. Райт не был ни изменником, ни шпионом; он
открыто служил своему правительству, находившемуся в состоянии